Выбрать главу

Я — Ольга

Мне надо схарчить одну свою сотрудницу. Вообще–то я не людоед, людей не ем... а ее схарчу. Вся такая из себя... Красивая баба, ничего не скажешь, но я тоже не пальцем сделана. Просто у нас с ней разные группы крови. Она из семьи шестидесятников–подписантов, мне на это начхать сто раз, но я ненавижу, когда это носят как орден. Оттого что мои родители не были в брежневской психушке и не подписывали письма в защиту Даниэля и Синявского, а август шестьдесят восьмого не выбелил моему папе виски, она отказывает мне в праве иметь те мысли, которые я имею. Они ей не кажутся достаточно дистиллированными. Только она... Только она вправе судить место и время, а я ей не даю это делать. Я ее мочу. Мои убеждения выросли из другого сора, и то, что мы смыкаемся побегами, — это нормальный процесс претворений и превращений, а не падение идеи, как считает моя противница. Ей, видите ли, западло принимать у меня из рук заработанные деньги. Ей хочется другого окошка, чтоб в нем торчал кто–нибудь из бывших. Хорошо получать ей зарплату из рук самого Лихачева, по меньшей мере — Ковалева. На крайний случай сгодился бы и думец Борщов. Но в окошке я. И я в нем сижу крепко, потому что от природы такая.

Я помню старый школьный случай. Уже в начале 60-х все напряглись на столетие Ленина. Массовый экстаз преддверия, предчувствия и прочих “пред”. Маразм. Анекдотов тогда было — тьма... Больше придурковатые, но очень ядовитые. Про гремящего, как таз, железного Феликса, ходоков, уходящих от Ленина с горшочком земли... Один из таких анекдотов, особенно неприличных, передавался на уроке на клочке бумаги. Училка его отловила у Раисы. Прочитала, пошла пятном и велела той съесть бумажку. Жуткое безобразие, конечно, но Раечка наша аккуратно сжевала бумажку и спрашивает:

— Глотать или можно выплюнуть?

До учительницы, видимо, что–то дошло, и она сказала: “Выплюнь эту гадость!” И Раиса плюнула изо всей силы вперед. Мокрый жом упал на голову сидящей впереди подлизы и отличницы, она заверещала, сняла плевок и бросила назад в Раису. Начался визг. Все считали себя оплеванными. Раиска стояла с нахальной мордой: я, мол, сделала, как велели. Я тогда сидела рядом с ней, и мне плевка досталось больше всего. Но я молчала, а вот визжала больше всех даже не та подлиза, а Сашка. Она кричала, что анекдот — это фольклор, а фольклор — творчество народа, и если народ помещает внутрь пересмешки Ленина, то это скорее честь ему, чем хула. А плохо — жевать бумагу и чернила. И если Раиса теперь умрет, то отвечать будет учительница, они все лапали эту бумажку, а мальчики сроду не моют руки после уборной. Мальчишки возмутились: откуда знаешь, ты там была, была? Я все про вас знаю, кричала Сашка, вы все говнюки... Такое началось! Потом историю замяли. Заминали Раискин плевок, про анекдот даже как бы забыли... Я вот даже не помню, про что он... Надо будет позвонить и спросить... Все–таки ничего себе был эпизодик... Но мы тогда были очень друг за друга, хотя каждый считал, что надо было все сделать иначе.

Я считала, что вообще не надо было жевать бумажку, что бы она сделала, учительница? Силой, что ли, в рот бы впихнула?

Раиса считала, что надо было плюнуть дальше и попасть в учительницу, против чего выступала Саша. “Это уже хулиганство, — говорила она. — Загремела бы из школы. Надо было по–хитрому сглотнуть, а потом, выкакав, предъявить на анализ и уже анализом по учительнице — что, мол, скормила человеку? У тебя бы определенно было отравление... Могла бы и помереть”. Видно было, что Сашке нравился именно такой — смертный — конец подруги, а через него и смертный конец учительницы. Та была больна и немощна, из детей–инвалидов, которых, кроме педагогического, впихнуть некуда. Это я теперь, уже имея взрослых детей, понимаю, какой это вред и какое зло — учить других из глубины собственной болезни. Я не верю в здоровый дух в вымученном инвалидном теле, равно как не верю и в здравость тела фашиста там или коммуниста. Так просто не бывает. Розовые щеки идеологического идиота и даже разворот плеч в несении древка еще ничего не означают. Их тоже снедает страшная хворь жлобства, и чем розовее щеки, тем чернее хворь. Но это мои сегодняшние заметы. Тогда мы были дети. Радостно–глупые дети. Но нас почему–то очень занимала смерть. Раиса была уверена, что если не хотеть смерти всеми без исключения клеточками, то и не умрешь. Умирает сдавшийся. Конечно, пуля в висок или сердце — это другой случай, это слом всей системы сразу. Но если нет такого рода порухи, то человек может победить смерть ползучую, смерть подкрадывающуюся. Сколько в человеке клеток, и если каждая скажет смерти “нет”, ну какая смерть это выдержит? Отползет и сама сдохнет. Главное, не допустить слома системы. Саша — та фаталистка. Она считала, что смерть не есть абсолютное зло, что сплошь и рядом — это благо и даже счастье. Она всегда приводила в пример литературного мальчика, упавшего с мачты прямо к пасти подплывающей акулы. Тогда случился хороший убийца, который выстрелил в мальчика, избавляя его от более страшной смерти. Сила литературных примеров в их неумираемости. Еще через сто лет кто–нибудь вспомнит мальчика и акулу или еще кого по случаю и завершит чей–то мыслительный процесс в пользу пистолета. Надо сказать, что я в такого рода разговорах отставала. Я родилась практиком жизни, не знающим никаких предварительных теорий. Случится случай — я раскину мозгом. И раскладом этим будет руководить случай, он подберет себе теорию по вкусу. Уже долгая жизнь ни разу не была смущена неправильностью такого рода тактики. Тактики обстоятельств.