— Откуда взялась, туда и денется! — рассудил Сурилов. — А мне некогда, извини!
После этого Орефьев позвонил еще нескольким давним знакомым. Они сначала удивлялись забытому ими Сурилову, потом вопросу о цапле. Говорили разное. Прокофьев сказал: она от стаи отбилась. Валя Малышева сказала: если и залетела в город, все равно сдохнет, тут и люди-то дохнут от этой экологии, а цапля тем более сдохнет. Минин сказал, что у него авария и ему сейчас в милицию идти, не до цапель. Лукьяненко сказал, что он однажды на окраине города встретил лису. Но все, это было ясно, сомневались. Однако боялись свои сомнения высказать, чтобы не задеть Орефьева. И он понимал их, он рад был отметить в душе их сердоболие: значит, они все-таки не такие уж плохие люди.
Активней всех отреагировал Степенко Аркадий, потому что он был зоолог, а сейчас собачий ветеринар и изучал когда-то орнитологию. Не морочь мне голову, нервно сказал он, не может этого быть. Орефьев мягко настаивал. Аркадий, схватив книгу, горячо, как стихи, прочел оттуда про цапель, а заодно, чтобы прикончить недоразумения, про аистов, журавлей, куликов, фламинго и прочих птиц, имеющих привычку стоять на одной ноге. И никто из них, четко говорилось в книге, в городах не живет.
— Да что ты волнуешься? — спросил Орефьев. — Ну не цапля так не цапля.
— Но ты-то утверждаешь, что цапля!
— Мало ли что я утверждаю.
— То есть ты не уверен?
— Да нет, почему? Цапля, я же вижу.
— Твою-то мать! — выразился Аркадий. — Я вот сейчас приеду — и я не знаю, что я с тобой сделаю!
— Приезжай, убедишься!
— На дешевые розыгрыши не поддаюсь! — совсем разозлился Аркадий и бросил трубку.
Но через минуту сам позвонил.
— Слушай, зачем тебе это надо? Про каких-то цапель придумывает! Ты не свихнулся там совсем?
— Я не придумываю. Я не виноват, что она напротив сидит. На трубе.
— Идиот! — закричал Аркадий и опять бросил трубку.
И опять позвонил.
— Ладно, — сказал он. — Не будем по пустякам. Я действительно, может, заеду как-нибудь. Тебе ничего не надо?
Орефьев прекрасно его понял. Проявлением доброты Аркадий хочет выторговать себе спокойствие. Он как бы говорит: видишь, я с тобой по-человечески, будь же и ты человеком, скажи, что нет никакой цапли. Но Орефьев испытал странное маленькое наслаждение оттого, что может быть немилосердным, как все нормальные люди.
— Спасибо, Аркаша, у меня все есть. Разве что подзорную трубу или бинокль, чтобы цаплю рассмотреть!
— Ну ты дурак, ну и дурак же ты! — закричал Аркадий чуть не со слезами. — Кому ты сказки рассказываешь? Я профессионал! Я этими вопросами всю жизнь занимаюсь! Ни одной цапли в нашем городе и в наших местах не было никогда — и не будет! Понял меня? Думаешь, ты больной и тебе все можно? Я сам загибаюсь, между прочим, еще неизвестно, кто кого на свои похороны позовет! И все, не звони мне больше!
Орефьев посидел, подумал, улыбаясь, и пошел к окну. Сел и стал смотреть на белого голубя. Потому что это был голубь. Белый голубь. Это Орефьев понял буквально через мгновенье после того, как ему показалось, что это цапля. Показалось спросонья, из-за тумана и плохого зрения, из-за того, что на фоне белесого неба голубь показался каким-то вытянутым и длинноклювым.
С одной стороны, Орефьев, получается, придумал цаплю, сыграл в то, чего нет. Но с другой, если он верил в цаплю хоть немного, значит, она была, вот эту цаплю он и защищал, за нее он и бился в телефонных разговорах, пережив несколько по-настоящему бурных и жизнедеятельных минут.
К тому же если уж возникла мысль о цапле на трубе городского дома, то почему бы не возникнуть и самой цапле? Что в этом невероятного?
Значит, может стать вероятным и другое невероятное. То есть, в сущности, все.
Сиротство волхвов
Черешня Валерий Самуилович родился в 1948 году в Одессе. Окончил Ленинградский институт связи. Печатался в «Звезде», «Октябре», «Постскриптуме». Автор трех лирических сборников. Живет в Петербурге.
* * * Я видел смерть пчелы - она не легче, чем смерть людей: крутясь от боли, ползла, крылом земли касаясь, другим - за равнодушную траву цепляя. В легкий мусор пока не превратившееся тельце сжималось и крылом еще дрожало, уже не певчим. Все же - легче. Я думаю, что страха чуть поменьше. И глупости. И жалости к себе. Памяти В. Аллоя ...or not to be? Не боли боишься. Все боли Терпимы, доколе терпимы. Боишься быть варваром воли, Круша беспощадно, до голи. А вдруг - неуничтожимым Окажется все, даже тучи, Что краем любви проходили, И каждый случившийся случай, И скучная банька паучья, И что там еще нам сулили? Боишься, игрушку ломая, Опять не добраться до сути: Поломка лежит дорогая, Отчаянье, приступы мути, И детство уходит, рыдая. * * * Это значит: никто и нигде, Никогда. Это значит: круги по воде, А вода, Проступая сквозь войлок болот, Доставая с небес, Неизбежную песню поет, Песню - плеск. Так прислушайся к ритму ее: Мерный кач Как целебное пей мумие. Мумий плач, Их оскал, обращенный векам, Темный вой... По изгибу лежалых лекал Ясен крой. Ты прельщался волненьем лихим: Легкий взрыв Опадает осадком сухим, Сущность скрыв; Но и штопора грубый бурав, Злая ось, Зависает в пустотах, не прав Тем, что - сквозь. И тогда остается пробел Между волн, Где спасительный плещет предел, Счастьем полн. Помнишь, в детстве играл в пустоту, В суть ее: Что там держит ребенок во рту? Ни-че-го. * * * В какой-то ласковой Италии У глубоокого фонтана, Где утром небеса вставали и Под ними ластилась Тоскана. В какой-то ласковой и лодочной, Где клавиши гондол с оркестром Двойных дворцов играли точную, Родную музыку Маэстро В какой-то бережной, где ладили Простор с уютом, блеск с ужимкой, Где мы с тобой глазами гладили Холмы со знаменитой дымкой. Где плыл бульвар широколистьями, Укрывшими зеленой плотью Нас, взятых легкими и чистыми, Как мошек, любящей щепотью. На смерть... 1 Он не заметил перехода. Проснулся - тот же снег кругом, вот только странная свобода: как будто совершило взлом то непостижное, что тесно болело из глубинной тьмы. Теперь ему просторно, пресно и не хватает той тюрьмы. 2 Чуть изменившиеся воздух, вода и зимние цветы. Что согревало стих и прозу библейским ужасом тщеты? Что различало вкус у хлеба и смысла слабые следы? Все - цвета северного неба и вкуса питерской воды. 3 В пристрастиях, возможно, мы б сошлись: и мне ворюга ближе кровопийцы, но здесь их столько, что уже убийцы от вора в темноте не отличишь. А тьмы хватает в дни, когда молчишь, светает в десять, и душа в берлогу надолго залегла. В комод полезть: рубашки приготовлены к итогу, как будто ты уже и вправду - персть. 4 Смерть - таинственный божок, смерть - прекрасный пастушок, что на дудочке играет, странны песенки поет, за собой туда ведет, где никто не обитает и не видно ни черта, но - проведена черта. 5 То, что нам волю к говоренью вложило в слабые тела, простит избыточность горенья за крохи чадного тепла, за неразумие усилий потраченных, чтоб впасть в свое, за речь, которую любили, и ужас пошлости ее. 6 Сиротство волхвов, идущих к младенцу, сиротство младенца, лежащего в яслях, и Девы, стоящей в дверях с полотенцем, слегка обернувшись, спокойное счастье уже не найдут своего песнопевца, - разорвано время, пространство и сердце. Он вышел в молчанье. И ночь Рождества не даст им согреться в приюте стиха. В парке Утка плывет - по глади пруда Расширяется буква "А" До неслышного плеска в дремучей тиши. И колышутся камыши. А в небесном лице, словно бельма слепца, Кучевые курчавятся облака И, как те же слепцы, бесконечно бредут, Опрокидываясь в пруд. Этих трав и просторов, холмов и равнин Только ветер - единственный господин, Только взгляд приникает к их скрытной судьбе, Возвращаясь к тебе. Посиди, посмотри, подыши, полетай, Только вой равносилен всему, только лай, Только ты равносилен, наполнившись всем, Исчезая совсем.