Выбрать главу

— Теперь-то она уйдет, — бабушка деду и, нервничая, вытягивает цветные нитки по краю истертой домашней самовязки.

— Не уйдет.

— Уйдет, предательница. Похожа на мамочкину Васильевну. Даже голос похож!

— Правда, Дуся похожа на Васильевну? — Это бабушка, блестя глаукомными зрачками, пытает младшую сестру, приехавшую, пока дед в госпитале, из города Чкалова, который они обе упорно именуют Оренбургом, может, и предчувствуя обратные превращения, но скорее по привычке. Обычно говорливая сестра не отвечает, а, откинув на диванную подушку крупную голову с глянцево-черными косами, следит, как Евдокия — живот вперед — молча носит чашки.

— Когда мамочка умерла и появилась Галька, она так и ластилась к ней — Галина Ксаверьевна, Галина Ксаверьевна! Боялась, что возьмут другую экономку. Какая экономка? Галька не собиралась жить с папой. Хотела обобрать. Но Васильевна! Мамочка ее так любила, и нас она всех вырастила. А пела и плясала!.. Ты маленькая была, не помнишь, верно.

— Помню. И помню, как она к тебе, когда Галька бриллианты увозила: “Барышня, барышня, извольте родителю сказать! Галина Ксаверьевна барыни нашей шкатулку забират и еще ту, котора девочек. Придано-о-о!..”

— А было в каком веке? — спрашивает любознательная внучка.

Сестры хохочут.

— В этом. В двадцатом. Будь он неладен! — Младшая мрачно и тщательно приглаживает без того аккуратно уложенные волосы. Учительница! И вдруг с улыбкою и приманчиво взглядом по безучастной вроде Евдокии, которая тоже теперь тут и дует на чай в блюдечке, растопыря губы. “Сказка” — на столе…

— Александровска бе-е-реза, бе-е-реза!

Тихо, но с переливом гортанным приехавшая гостья вдруг запевает-затевает, сощуря темные, какие-то черемуховые глаза:

— Посреди Кремля сто-о-яла! Сто-о-яла!

И платок сползет с плеч, когда она выпростит и вскинет полные руки, не вставая, впрочем, с дивана.

— Она листьями шу-у-мела.

И носком туфли узкой начнет постукивать, лукаво вызывая Дусю.

А Дуся нехотя, в чай глядя:

— Шу-у-мела.

И не удержится:

— Шу-у-мела!

Чашку отставит, вскочит, рот раззявит — голосище такой, что рюмки звоном отзовутся в буфете.

— Золотым венцом си-и-яла! Си-и-яла! Александровска бе-е-реза…

Правой рукой взмахнет, абажур качнется, левой — с нижнего этажа соседи, это уж от Дусиного топотуна, звонят в дверь. Евдокия и бровью не ведет — играет песню: ноги дробят паркет, крепкий тяжелый таз, каменный будто, вниз тянет тело, но грудь, плечи, плоское лягушачье лицо на ставшей вдруг высокой, поднявшейся вместе с голосом шее — все вверх, к потолку, к небу. Сейчас улетит за кистями взлетевших рук или пополам она разорвется, Евдокия-предательница, царевна-лягушка! Вот и бабушка пальцами, привыкшими к роялю, выбивает песенный ритм, но и внучка, наученная артисткой кордебалета Аделаидой Христофоровной народным танцам вроде “Ой, лявониха, лявониха моя!”, когда пружинят икры и бессмысленно тянут носок, запрыгает, клоня голову попеременно к одному плечу, к другому, но властно будет оттянута из круга — Мешаешь! и на диван усажена тою, чей надорванный контральто чутко вторит Дусиным руладам:

— Александровска бе-е-реза…

— Чья береза, чья? — капризно недоумевая, внучка тянет к себе узорную пуховую шаль.

Этой или другой такой же, переданной по оказии, одарит внучатую племянницу после своей кончины двоюродная бабка, когда-то потерявшая придано-о, затем мужа, пароходчика, в самарском ужасе и панике при отступлении-бегстве белочехов или кого-то еще отступлении; спасаясь в мордовском селе от голода, двух дочек от сыпняка похоронит, похоронит в другие годы — другого мужа, не выдержавшего ни бедности, ни чахотки, скрипача из оркестра местного Драмтеатра. Буду прикрывать доставшимся родовым имуществом тогдашнюю неказистость одежды и беременностью вспухающую плоть: через первое обручальное-необручальное колечко легко пролезет оренбургский платок. В здании библиотеки, окнами на оживленную улицу, массивном особняке стиля русского модерна, привычно ругаемом за вычурность и безвкусие, отложив чтение и уже привычно кутая плечи, шагну к овальному окошку и, глядя на березовый узор слежавшихся сугробов, спрошу пожилую служительницу, чей дом был прежде, отчего-то заранее зная ответ и ощущая невнятную причастность, разумеется, не к анфиладе высоких залов и уж не к лестнице же с мраморными ступенями и вестибюлем в псевдодорических колоннах, а скорее к медленному, будто заимствованному движению, с которым гляну на сугробы, натягивая шаль. И крупные правильные черты женского лица предстанут вместе с ушедшим в небытие вечером и тем другим тесным домом с подчердачной столовой, а рваный пожелтевший плат доживет в шкафу и по сю пору, извлекаемый на случай простуды или для угрева вместо обычной грелки.