Наша изба в отличие от некоторых других изб, состоящих из «зимней» и «летней» половин, разделенных сенями, — это одна комната, разделенная шкафом и русской печкой надвое (часть за шкафом и печкой называлась кухней). Русская печка с лежанкой занимала большой угол, пожалуй, четвертую часть всего помещения; большая и добрая, дарившая тепло, приют, хлеб, варево, изгонявшая из тела хвори. Зимой и даже летом старики грели на печке свои постанывающие кости, дети играли на ее обширной спине, а зимой оттаивали сосульки с обуви и одежды после гулянья. А я любила лизать печку: на печном плече была мною пролизана глубокая канавка — запах глины очень притягивал, особенно во время дождя, когда влагой пропитывалось плечо. Значит, чего-то в моем организме недоставало. Кальция? Калия? А может, многого другого, что содержалось в глине и в печной побелке (мел). Я и сейчас с наслаждением вдыхаю в метро запахи от протечек (пахнет глиной, известкой) — безошибочно мой нос улавливает этот запах, по запаху нахожу взглядом отсыревшие места.
Во времена моего детства деревенская мать не выносила на улицу маленьких детей, как это делают сейчас (гулять с ребенком) — ребенок жил в доме: в зыбке, на печке, на полу у печки. Грудничкам совали в рот соску — нажеванный черный хлеб в холщовой тряпочке.
Народившихся телят, ягнят приносили в избу и держали, пока не окрепнут их ножки. Так же делала и моя бабушка, и меня очень радовало общение с малышками-животинками.
В избе у бабушки и тетушки — идеальный порядок и чистота, четкий распорядок дня. На некрашеном полу цвета светлого желтка — выдержанные на морозе и прокаленные на солнце домотканые половики в полосочку или в клеточку. Кровать за кисейным пологом, такая же кисея висит складками между шкафом и печкой, то есть отделяет кухню от комнаты. Кисея — это вроде тюля сеточка (сами ткали — из отбеленных льняных ниток). Вдоль стен — лавки, тщательно отмытые щелоком, песком, голиком или лаптем. Матрацы набиты отборной золотистой соломой — длинные пучки соломы складывали пополам и ровно распределяли в домотканой наволочке.
Подушки перовые, на них наволочки с прошивками. (Сами вязали крючком.) Одеяла шили сами: ватные, летние дерюжки и одеяла из разноцветных лоскутков, эти особенно красивые — я любила разглядывать квадратики, ромбики, треугольнички с различными рисунками.
Много комнатных цветов, а летом — букеты полевых цветов. Начищенная медная лампа с пузатым прозрачным стеклом. В переднем углу — бабушкины иконы: Георгий Победоносец, Смоленская Божья Матерь, Николай Чудотворец и много других, но маленьких иконок, — все иконы обрамлены белоснежным длинным полотенцем с красивым шитьем на концах. Синенькая лампадка.
Стол в кухне, стол в комнате и еще стол в углу с тетушкиными книжками и разными вещицами: шкатулочка, безделушки. Каждой вещице раз навсегда определено свое место. Стены не оклеенные, дерево гладкое, чистое — каждый год на Пасху потолок и стены моют, как пол. Причудливые рисунки дерева — сучки, расщелины, отшлифованные временем. Изба древняя, но пока крепкая.
Бабушка Ольга Трофимовна много потрудилась за жизнь. Вдова, подняла на ноги четверых детей. Говаривала: «И нет во мне ни одной праздной косточки, не натрудившейся жилочки». Немногословная, несуетная, с виду суровая (вернее — серьезная), но отзывчивая, справедливая, не криводушная — с людьми не хитрила. Ее уважали в деревне. По «избам не ходила» попусту (местное выражение), у себя людей привечала. Не сплетничала, не судачила и в других этой черты не терпела. За советом и помощью в бабушкин дом приходили часто: как же, в доме грамотный человек — тетушка, о которой говорили: «Может и умеет похлопотать, любую гумагу выправить и составить…»
Брат и я в общем-то были детьми послушными, исполнительными, но дети есть дети — их надо «наставлять на путь истинный», и бабушка с большой ответственностью старалась «сделать из нас людей» — не оставляла без внимания ни одной малой провинности: куда девалось тогда ее немногословие! Усаживала на табуретку и, не прекращая работы по дому, читала нравоучения провинившемуся весомо, но без крика. Слова ее были настолько проникновенные, что хотелось попросить отстегать прутом вместо этих нравоучений, наставлений. Если бабушка наказывала с помощью прута, то делала это без слов. Правда, могла иногда для ясности при каждом ударе произносить слово, разъясняющее, за что стегает: «Не ври!» — или: «Не отлынивай от дела!» — или: «Не бери без спросу!» Но, как правило, предпочитала нотацию, а не прут. Тетушка могла дать хороший тычок и за ремень бралась и страшно гневалась, кричала (как приступ). Долгие бабушкины нотации изнуряли душу, а от гневливости тетушкиной тупел мозг. Считаю, что наши провинности не всегда требовали таких строгих мер. Правда, бабушкино-тетушкино воспитание сделало нас людьми скромными, трудолюбивыми, честными, терпеливыми, послушными исполнителями, но как дальнейшая жизнь показала — безынициативными, не верящими в свои способности и возможности, умаляющими свои достоинства. Из таких людей получаются только ведомые, а не ведущие экземпляры.