Четыреста лет понтификами были только итальянцы.
И вдруг — с чего бы это?
славянин...
поляк…
краковский кардинал.
“Что я знаю об этом? — терзаю я себя не понапрасну. — Ну, стоят костелы, сверлят иглами небеса. Ну, ходят туда толпы людей — и что? Наш атеизм заварен на незнании. Потому невера наша хрупка”.
Власти от ватиканской новости в ужасе.
В посольстве — паника: Войтыла — он же из непримиримых!
— Одно дело, — покашливая, бурчит Ян, — краковский кардинал и совсем другое — Римский Папа.
В Интерпрессе подкатывается сияющий Джордж. Хлопает по плечу, приглашает в бар, подмигивает:
— Один — ноль в пользу Бжезинского.
Пожимаю плечами.
— Збигнев определил условия, при которых Польша покинет ваш лагерь. На первом месте — усиление позиций костела. А куда уж дальше, если Папа — свой!
— Бред.
— Ну-ну! — Джордж смотрит острыми, живущими отдельно от лица глазами.
Масса эмоций вокруг биографии нового Папы. Она мгновенно обросла легендами.
Родился он в горах, в городке Вадовице.
Туда уже устремились толпы. А что будет дальше?
В годы оккупации двадцатилетний Кароль Войтыла работал на каменоломне под Краковом.
Писал стихи, драмы — на библейские темы.
Был актером (!) подпольного театра.
Говорят, горячо любил девушку, расстрелянную гитлеровцами.
После этого решил стать священником.
Учился в семинарии, в Риме.
Профессор богословия.
Владеет десятком, если не больше, языков.
Увлекается горным туризмом.
Ездил на Повонзки — главное варшавское кладбище.
День поминовения.
Трогательный, человечный обряд.
Мириады горящих свечей на могилах.
Обряд семейный. Интимный. Трезвый…
У нас такого нет. Жаль.
В конце Иерусалимских Аллей — бетонный куб Центрального комитета ПОРП.
Товарищи регулярно собирают “братских” журналистов, чтобы проинформировать, как идут дела.
Журналистика, которой я занимаюсь, не только поточная, но и па-точная.
В девять утра из Москвы звонят стенографистки и принимают заметки.
Уже уехавший домой Ганушкин из “Комсомолки” оставил афоризм: “Хорошо работать корреспондентом за границей. Одно плохо — заметки иногда надо составлять”.
Строчки наших сочинений слаще халвы: о братьях по лагерю, как о покойнике, — только хорошее.
Так бывает в кинотеатре: ломается аппарат, и на экране бежит — то в половину, то в четверть кадра, дергаясь, гримасничая — перекошенная жизнь.
Пыхчу, как паровоз, загнанный в тупик.
Классик рекомендовал по капле выдавливать из себя раба.
Я не могу выдавить цензора.
Шурует в голове, как черт в табакерке:
НЕ ПРОЙДЕТ, НЕ ПРОЙДЕТ, НЕ ПРОЙДЕТ...
Перед новым, 1979 годом наступил конец света.
Город замело, и он остолбенел.
Трамваи застревали в заносах.
По телевидению объявили: острая атака зимы.
Очумелым от метели гражданам сообщили: на работу можно не выходить.
На улицах — редкие добровольцы с лопатами.
Информация напоминает фронтовые сводки: в сторону Кракова поезда с углем и хлебом прошли, на Гданьск — застряли.
Ударили морозы. Дворников умоляют заделывать щели в подъездах.
Острят: у нас четыре стихийных бедствия в году — зима, весна, лето и осень.
Позвонил Ермолович:
— Как вы там?
Я хорохорюсь:
— Нормально. В корпункте градусов пять. Сижу в пальто.
— Надо переждать. Не захворайте там!
— Постараемся.
Подошел к окну.
Несколько грузовиков со щитами кружили по рондо, сгребая снег на обочину. Редкие прохожие семенили через улицу.
Представил, как Бернар передает репортаж в “Фигаро”, и пошел к холодильнику: там еще оставалось от новогоднего стола.
Спустился в киоск “Руха” — за газетами.
Петляя между сугробами по узкой, с провалами, тропе, увидел ползущего по-пластунски старика.