Не знаю, заметил ли что-нибудь Командорский, но звонил он куда-то на спутник с полным самообладанием, и когда со спутника пообещали назавтра тишь да гладь, он заказал для завтрашних увеселений сразу и собачью упряжку, и вертолет: “Степанов? Нарты подашь к гаражу. Севрюгов? Вертушку подашь во двор”. И развернулся ко мне с новой внезапной идеей: “Шамана хочешь посмотреть? С бубном, со всеми делами? Нет, таких ты еще не видал, сейчас сгоняю на снегоходе. Да тут до стойбища рукой подать, за час обернусь”.
Заметил ли он, что удерживать его пытаюсь только я? А вот я заметил, что вышел он в обычных домашних туфлях, но подумал, что где-то там он еще переобуется. Может, впрочем, он и переобулся, может, у него и впрямь вырубился снегоход. Взревел, полоснул фарами по окнам, а за воротами заглох. Могло и так быть.
Но мы-то уже почувствовали себя на целый час вдвоем. И оба смутились.
Уцепившись за иссякающую тему, я с преувеличенной серьезностью, словно моей собеседнице прямо сейчас предстояло заняться тем же самым, принялся объяснять, почему, если тигр ухитрился вонзить в тебя коготь, надо не дергаться, а чем-то его отвлечь…
— Я и не дергаюсь, — со значением улыбнулась она, не сводя с меня все тех же по-особенному сияющих глаз.
Свет их был настолько ярок, что невозможно было понять, какого они цвета.
Я же, из последних сил стараясь разрушить эту значительность, засучил рукав — мы с Командорским уже давно сидели без пиджаков — и показал на предплечье остренькую ямку от тигриного когтя, однако хозяйка не позволила мне ускользнуть: она растроганно вложила наманикюренный пальчик в мою давным-давно затянувшуюся рану и словно бы в рассеянности оставила свою руку на моей. Высвободиться я не решился, чтобы не оскорбить ту, коей, не спорю, незаметно для себя я был тоже порядочно околдован.
Не убирая руки, она повела соболиной бровью, и вселенную заполнил гнусавый козлетон: когда простым и нежным взором ласкаешь ты меня, мой друг… Не сводя с меня сияющего и нежного взора, владетельница замка, словно в замедленной съемке, повлекла меня танцевать. Чтобы снизить градус пафоса, я начал изображать, как подобные “танки”, обжимаясь, исполняла шпана на нашей леспромхозовской танцплощадке, — приклеив хабарик к нижней губе, оттопырив зад и втянув в образовавшуюся впадину партнершу за пышную, но статную талию… И все же объятия оставались объятиями, талия талией, а музыка музыкой: любая пошлость, пропущенная через миллионы судеб, обретает высоту и красоту, если только это не одно и то же. В довершение же моя соблазнительница наотрез отказалась принять шутливый тон.
— Талантливый человек талантлив во всем, — так оценила она мои актерские ужимки, а козлетон все нагнетал и нагнетал грезу о канувшей эпохе, сквозь которую прошла и моя уже исчезнувшая мама, и еще присутствующий в этом мире папа, которые — кто знает! — когда-нибудь тоже растроганно обнимали друг друга под гнусавый патефон: не уходи, тебя я умоляю, слова любви стократ я повторю…
Я начал целовать не ее — ту фантазию, которой она мне предстала, предстала теми поколениями уже исчезнувших женщин, которые тоже смотрели сияющим взором на своих возлюбленных, тоже мечтали обретать счастье и дарить его среди кипящей снегом морозной тьмы — и изредка отвоевывали у полярной ночи уголки тепла и света. Наш уголок нам никогда не тесен, когда ты в нем, то в нем цветет весна…
Клянусь, я приложился к ее губам благоговейно, как к образу, тем более что она и была для меня лишь образом вечной женственности, впервые явившимся ко мне после утраты моей вечной Жени, — я чувствовал, что мы с нею проникаем в суть вещей, то есть в породившие их мечты, которые всегда прекрасны, как бы ни были уродливы их воплощения. Но моя спутница, очевидно, не мыслила духовного проникновения без вещественного и ответила на мой поцелуй с такой страстностью, что удержаться на одном лишь благоговении было бы верхом нелюбезности.
А потом — да, признаюсь, я забылся и слишком уж телесно ощутил и жар, и мускулистое вздрагивание ее губ, и, грудью сквозь рубашку, податливость ее пышной груди. Мы изнемогали в объятии, и козлетон изнемогал вместе с нами: не уходи, еще не спето столько песен… Из-за него-то мы и не услышали тяжелозвонкой поступи Командорского.
Не знаю, как долго он наблюдал за нами, прежде чем прервать наш поцелуй аплодисментами. А когда мы отпрянули друг от друга, он зааплодировал снова, насмешливо подбадривая: бис, бис!..