Боже, и с этим существом я буду заперт на целые… да я же просто сдохну, задохнусь!.. Но… Но что за бред?.. Заплывшие серо-бурые глазки наполняются сияющей влагой, и вот уже хрустальные слезинки бегут по этим тугим нарумяненным щекам… Она попросила подбросить ее на окраину — взглянуть на барак, в котором прошло ее детство. А там ничегошеньки нет — один фундамент. Нашла вот только старое коромысло…
Когда Командорский застиг меня в объятиях своей супруги — даже в ту минуту я не испытал такого испепеляющего стыда. А когда я наконец решился поднять на нее глаза, эта царевна-лягушка уже успела сбросить свою мерзостную пупырчатую кожицу — передо мной сидела простодушная девчонка из рабочего поселка, да, та самая похожая на веселого лягушонка соседская Танька, которая в пропахшем кобылой тарантасе когда-то продышала мне в ухо: “Давай е…ся!” И я, кажется, наконец-то смогу вернуть неуплаченный долг…
Но — это всегда страшно осложняло мои отношения с женщинами: я не могу выплатить ни полушки, не подзарядившись поэзией, — разве что в самые гиперсексуальные годы, да и то лишь в пьяном кураже (коий, впрочем, и сам служит суррогатом поэтичности). А уж в мои нынешние более чем зрелые годы… Объевшись всем, о чем когда-то грезилось…
Однако в наскипидаренном воздухе явно потрескивало поэтическое электричество: сквозь ее растрепавшиеся, крашенные самолучшим аглицким товаром “платиновые” пряди, у корней которых жизнь все-таки брала свое и серебряным, и палевым, просвечивал какой-то неяркий, но очень уютный ореольчик. Осторожно приглядевшись, я понял, что это свет торшера у изголовья свежей постели.
А едва успев осознать это, я почувствовал, что уже и сам начинаю обращаться в ее грезу: я ощутил себя пожившим мужиком, тайно мечтающим о тихой пристани, и с невесть откуда взявшейся добродушной фамильярностью парой-тройкой простецких прибауток заставил невольно рассмеяться вышколенную официантку в кокошнике, накрахмаленную, как снегурочка. Обед был сервирован на европейскую ногу с вкраплениями в стиле “рюсс-норд”, — я лишь с легким содроганием попросил удалить моченую морошку и черную икру. Удалось не выйти из образа, хотя отшучивание вышло излишне вычурным: морошка-де напоминает мне смерть Пушкина, а черная икра — гусиную дробь в смазке. Народившееся было недоумение удалось быстро залить парой бутылок фалернского, по мере нашего опрощения переродившегося в молдавское.
Осененные согбенным родным коромыслом старые друзья поселкового детства, мы болтали о всякой человечной житейской всячине, и бескрайняя снежная равнина за окном окончательно исчезла, а стекло, словно спасительная греза, являло нам лишь отражение нашего собственного мирка. Я чувствовал, что физиономия у меня тоже пылает помидорным пламенем, но на такие мелочи у нас в леспромхозе не смотрят.
А после мы завалились каждый на свою лежанку смотреть телевизор, вернее, видик, экран которого без всяких просьб с нашей стороны внезапно воссиял над зеркальным окном. Показывали “Жестокий романс”, и я, как настоящий мужик, со снисходительной растроганностью выслушивал простодушные возгласы моей — подруги? или уже супруги?..
Ой, дуры девки!.. Ну на что, ну на что тебе котяра этот, взывала она к несчастной Ларисе Огудаловой, тыча пухлым пальчиком в сторону самодовольного Михалкова — Паратова, этот же хоть и дерганый, а любит ее, сострадала она Мягкову — Карандышеву; зачем только он с богатеями меряется?.. Каждый человек должен вращаться на своем уровне, а то или ты будешь завидовать, или тебе будут завидовать. Выговор ее становился все более и более первозданным: дефти, кажный, должон, ты буш завидовать, тебе будуть завидовать, и я сам с нею вместе тоже возвращался к каким-то неведомым истокам, мне уже хотелось потянуться с оханьем, перекрестить рот апосля зевка…
Время летело незаметно, и вот уже полярный день, напоминающий вечер, сменился полярным вечером, неотличимым от ночи. Но мы-то вместо непроглядной тьмы видели в окне самих себя. Отвернись, попросила меня Танька, я халатик на ночь надену. Я снисходительно отвернулся к стенке и, выждав приличествующее время, с еще более снисходительной улыбкой перекатился обратно. Она стояла в трусиках и майке, как Танька в огороде, и любовный индикатор в моей груди напрягся от нежности при виде парижских ажуров, обтянувших ее дряблеющую плоть. Это вторая моя проблема: напряжение в груди начинает у меня спускаться куда-нибудь пониже с запаздыванием слишком длительным для современных свинских стандартов, мне требуются слишком долгие предварительные нежности…