Какая страна, город или селенье не горели желанием увидеть тебя? Какая замужняя женщина, какая девушка не томилась по тебе, когда тебя не было рядом, и не пылала страстью в твоем присутствии?
Скажи мне, если можешь, только одно: почему после нашего пострижения, совершившегося исключительно по твоей воле, я уже не могу ни насладиться беседой с тобой, ни утешиться твоими письмами? Ведь я, да видит Бог, нимало бы не усомнилась по твоему приказанию следовать за тобою даже в царство Вулкана, ибо моя душа была не со мной, а с тобой! Даже и теперь если она не с тобой, то ее нет нигде: поистине без тебя моя душа никак существовать не может…
И хотя искуситель сделал мою любовь невольной причиной совершенного злодеяния, мои грехи все же не позволяют мне оставаться в полной к нему непричастности. О, если бы я за все это могла подвергнуться надлежащей каре, чтобы хоть как-нибудь отплатить за боль твоей раны длительным покаянием и чтобы те страдания, которые испытывало твое тело в течение некоторого времени, я, во имя справедливости, претерпевала в уничижении духа в течение всей моей жизни и стала бы этим угодной если не Богу, то хотя бы тебе!
Но разве можно назвать кающимися грешников, как бы они ни умерщвляли свою плоть, если при этом дух их еще сохраняет в себе стремление к греху и пылает прежними желаниями?!
И в самом деле, любовные наслаждения, которым мы оба одинаково предавались, были тогда для меня настолько упоительны, что они не могут ни утратить для меня прелесть, ни хоть сколько-нибудь изгладиться из моей памяти. Даже во сне не щадят меня эти мечтания. Даже во время торжественного богослужения, когда молитва должна быть особенно чистою, грешные видения этих наслаждений до такой степени овладевают моей несчастнейшей душой, что я более предаюсь этим гнусностям, чем молитве. И, вместо того чтобы сокрушаться о содеянном, я чаще вздыхаю о несовершившемся.
Бог свидетель, что я всю мою жизнь больше опасалась оскорбить тебя, нежели Бога, и больше стремлюсь угодить тебе, чем Ему. Подумай же, сколь печальную и жалкую жизнь я влачу, если и на земле я терплю все это напрасно, и в будущей жизни не буду иметь никакой награды!
Боже, и это писалось тогда, когда еще и Москва не строилась!.. Хотя, вооружась верой в собственную красоту и особенно в красоту тех, кому я служу, я и сам становлюсь способен на любое подвижничество. Но утолять тоску своей возлюбленной беседами и встречами, будучи избавленным от плотских вожделений… Я стану с такой пытливостью высматривать в ее глазах если не искорки насмешки, то жала снисхождения, что непременно их разыщу. Нет, проникновение в райский уголок любовных грез для меня немыслимо без отнятого злодеями ключа.
Но почему я так стремлюсь в этот пускай прекрасный, но тесный любовный палисадничек, когда и днями и ночами распахнут для каждого тот бескрайний мир бессмертных грез, где царят исполинские призраки Прометея, Магеллана, Микеланджело, Ньютона? Увы, мы все так безнадежно измельчали, что уже и не стремимся сделаться хотя бы крохотными искорками на небосклоне вечных неподвижных звезд… И величайшая заслуга перед вечностью нашей маленькой, слишком человеческой любви заключается в том, что она пробивает кору нашего практицизма. Мы начинаем творить любовную сказку для собственного услаждения, но в образовавшуюся брешь немедля врываются мечтания творческие и жертвенные, заставляющие даже самого закоснелого в ничтожестве пигмея хоть на вершок да возвыситься над собой…
Вот и мне не выбраться из ничтожества без протянутого навстречу душе восхищенного женского взгляда из-под лобика, окруженного сиянием неутоленной грезы.
Но я же нет-нет да получаю самые что ни на есть плененные и пленительные взоры — однако я их отвергаю, изнемогая от позора, о котором все никак не решаюсь поведать…
Но что, если бухнуться в кипяток прежде, чем успеешь испугаться?
Я прибыл в этот северный край в качестве великого магистра “Всеобщего утешителя”. Обжигающий ветер был бы просто несносен, если бы я не ощущал его дыханием Арктики. По выработанному мною канону, проповедь следовало начинать с признания в любви к тому дивному городу, в котором посчастливилось жить моей пастве, но даже мне не удавалось сыскать ни единого красного словца для этих уходящих в никуда бетонных контейнеров, которые народно-канцелярский язык с поразительной меткостью окрестил жиденько трепещущим именем среднего рода: жилье. Не сыр, не осетрина, не хлеб — еда .