Пусть морозы, дожди и зной,
Мне не надо судьбы иной,
Лишь бы день начина-а-ался
И кончался тобой!
У него появилось острое ощущение, что он провалился лет на двадцать назад, впрочем, тогда они тоже не слушали такую дрянь. Тогда они слушали Битлов. И “Джезус Крайст, суперстар”; Джезус Крайст, Джезус Крайст… ху тат-та-та-тата сэкрифайзд...
Женщина появилась со стороны придорожного сортира, она на ходу протирала руки бумажной салфеткой.
— Поехали, что ли? — спросил водитель равнодушно. — Мне еще вернуться надо до вечера.
— Да, — сказал он, — конечно.
Выпитое пиво приятно плескалось в животе.
В окне уплывали назад телеграфные столбы, на проводах сидели рядком небольшие птицы, сверкающие, как драгоценные камни, их грудки отливали на солнце синим и зеленым.
— Это кто? — спросил он, внезапно заинтересовавшись.
— Где? — спросил водитель.
— На проводах? Сидит?
— Птицы, — сказал водитель.
— Это выводок зимородков, — сказала женщина, не оборачиваясь. — Молодняк.
— А, — ответил он зачем-то, — спасибо.
Зимородки остались позади. На проводах сидели буроватые, словно припорошенные пылью ласточки, какая-то мелочь с хохолками, стрижи, агрессивные, словно росчерк начальственного пера.
Тут вообще много птиц, подумал он.
Он начал почему-то вспоминать, каких птиц вообще знает, вернее, какие водились в городе его молодости — удоды, иволги, кто еще? Свиристели, кажется? Снегири? Скворцы? Те же ласточки? Он помнил обрывы, изрытые их норами, почему-то их обычно сравнивают с дырявым сыром, хотя совершенно не похоже. Дятлы еще водились. Он помнил сухую, частую барабанную дробь их клювов. Голуби, конечно, но еще горлицы, кольчатые горлицы, которые так странно, почти страшно воркуют, а местные алкаши уверяют, что они кричат “буты-ылку! буты-ылку!”. Он подумал, что давно не видел горлиц. И не слышал.
Он протер глаза, столбы мелькали за окном, линия проводов то поднималась, то опускалась, птицы были как запятые в унылой дорожной песне.
Они съехали сначала на щебенку, потом на грунтовку, машину стало подбрасывать, далекий лес на горизонте колебался отчасти поэтому, отчасти от зноя; поток горячего воздуха уходил от земли, возникали воздушные линзы, через них каждая травинка на обочине казалась очень большой и четкой; через ветровое стекло он видел две утопленные в высохший грунт темноватые колеи. В самой глубокой рытвине на дне блестела лужица воды, в ней плескались воробьи.
Он невольно задремал, торопиться было некуда, все делалось без его помощи или вмешательства, само по себе. Бесцельный и бескорыстный покой этого места перемещался вместе с ним в прозрачной капсуле времени.
Проснулся он потому, что машина стояла. Это как в поезде, подумал он, спишь, пока поезд едет, мягко покачивая, и просыпаешься, когда он останавливается. Потому что поезд обязан двигаться, а если он стоит, это перерыв, промедление, непорядок в обычном ему присущем состоянии.
Впрочем, может, их водитель просто захотел отлить. Ему и самому не помешало бы выйти; почки уже перегнали большую часть пива, и он ощущал, как давит разбухший мочевой пузырь. Женщина на заднем сиденье сидела выпрямившись, сцепив руки.
Он отворил дверцу и вылез из машины. Водитель опять копался в моторе.
— Перегрелся? — спросил он.
— А хрен его знает, — злобно ответил водитель. — Не едет.
Он отошел за высокие кусты бурьяна. Было оглушительно тихо, хотя меж листьями сновали пчелы, а в траве что-то цокало и тикало. Тишина была выше этого, она не зависела от таких мелочей. В небе парили крестообразные силуэты, но это были не самолеты, а ястребы.
Вернувшись, он увидел, что водитель поднял уже не капот, а багажник, их вещи стояли у колеса, женщина тоже вышла и беспомощно глядела на него, словно ожидая, что он сейчас вмешается и все уладит.
— В чем дело? — спросил он скучным деловым голосом.
— Дальше не поеду, — сказал водитель, вытиравший руки ветошью. — Вот обратно кто поедет, прицеплюсь — и назад.
— А как же мы? — спросил он растерянно.
До самого горизонта, поднимаясь и опускаясь, шла колея грунтовки, пропадая за холмами. Звенели кузнечики. Стеклянистое тело зноя наполняло пространство от земли до неба.