П е т р Р а з у м о в. Мысли, полные ярости. Литература и кино. СПб., «Алетейя», 2010, 224 стр.
Аннотация своевременно предупреждает, что в новую книгу поэта и критика Петра Разумова вошли эссе о литературе и кино, «написанные в манере, несвойственной литературоведческой традиции».
«Кононов — марсианин»; «Мне кажется, что поэзия Лермонтова гомосексуальна (ограничусь такой формулировкой)»; «Достоевский редко нравится женщинам. Это очень мужской (гомосексуальный) писатель»; «Когда стало можно, стало хорошо — но ненадолго».
Петр Разумов — мастер такой короткой фразы. К сожалению, предложений, пусть и коротких, в книге не мало, — в них прямо-таки залипаешь. Критик одновременно и лаконичен и многословен; стилистическое щегольство в больших объемах и утомляет, и рассеивает внимание; месседж становится трудноуловимым, вернее, для его уловления требуются дополнительные усилия по преодолению «стиля».
Наберем воздуха и нырнем:
«„Площадной жанр, которому грозит фальцет” — это, конечно, о домашнем авангарде 60-х, о комсомольской поэзии Евтушенко, который не чувствует мелодии (мелодики) стиха, которая рождается при несовпадении метра и ритма, в пропусках и неточностях: он просто кладёт, ровно, как шпалы, эти кирпичики смачных слов. В условиях несвободы, в отсутствие выбора (конкуренции) и явном переизбытке досуга, который должен быть как-то / чем-то заполнен, — стадион. У Родионова — человек сто.
Узкое „я”, узкое горло — Кушнер со своим маленьким [мещанским] классицизмом. Кенжеев, рафинированный эстет, т. е. слишком ровный и сладкий.
„Песенные и романсные опыты” комиссаров в пыльных шлемах, кожанах и гитарах наперевес. Новые вагант [Языков] и гусар [Давыдов] превращают диалог и молитву в сентиментальное чае-водко-питие. Борис Рыжий кончает жизнь трагически по законам жанра. Только вот сочувствие оказывается неуместно.
„Стремление к поэме, к эпопее” рождает лучшее стихотворение 90-х „Послание Рубинштейну”. Победа над социалистическим [словесным] строительством оказалась возможна его же средствами.
„Ода существует по инерции” у Бродского, который — сама инерция, человек XVIII века, чей язык разворачивается вопреки законам музыки и вообще каким бы то ни было художественным законам: по законам риторики и математики — международным, над-вне-без-языковым. Такой доисторический, домелодический Кантемир. Ода получится у Стратановского.
„Лирическое ‘я‘ стало почти запретным”. Ахматова кажется не просто ложноклассической , но непристойно (sic!) камлающей.
„Ощущение внутренней биографии” подменяется биографией внешней, скандалом, делающим поэта хамом (пьяницей или кривлякой, шутом) или изгоем / изгнанником, дальше — маргиналом, извращенцем.
„Высокая болезнь” оборачивается мистицизмом (ложной метафизикой) у Шварц и Гейде.
„Стягивание далёких слов” получается у Скидана.
Есть ли преемник Мандельштаму? Пастернаку определённо — Кононов („вихревой стиль”). Он же работает на „неиспользованных неточных словах”. Наследник Кузмина и обэриутов , он поёт скворцом…»
Эх, я половины не понимаю, что тут написано. Или, точнее, мне кажется, что я все понимаю, но догадываюсь, что мне это только кажется. В любом случае мне это нравится. Прочесть всю книгу от начала до конца трудно и ненужно. Открываешь на любом месте, через несколько страниц откладываешь книгу и — с благодарностью к автору — думаешь свои собственные мысли.
Д м и т р и й О л ь ш а н с к и й. Когда все кончится. М., «Ключ-С», 2009, 272 стр. (Библиотека Русской жизни.)
С опозданием на год купил в «Билингве» — как-то случайно, по наитию, по вдохновению — сборник Дмитрия Ольшанского, куда вошли его многочисленные эссе из закрывшегося уже журнала «Русская жизнь» (сайт которого тем не менее пока не исчез, см.: http://www.rulife.ru ).
На четвертую страницу обложки, как водится, вынесены всякие суждения об авторе: «Читая Ольшанского, ощущаешь себя неожиданным гопником, который хочет взять интеллигентного героя Мити Ольшанского и с особым цинизмом придавить. <…> Удивительная все-таки способность раздражать и умилять одновременно…» (Дмитрий Воденников); «Некоторые его тексты я бы убил ледорубом. Авторство многих иных откровенно желал бы присвоить» (Захар Прилепин).