Директор ушел, я опять приналег на водку, и когда обе бутылки были выпиты и дошло наконец до дела, оказался абсолютно не в состоянии его исполнить. Реакция моей чуткой партнерши сочетала, как водится в крепком сюжете, неожиданность с закономерностью. «Ура! — повторяла она. — Ура, теперь в Москве ты мне обязательно позвонишь!»
К полуночи мы оделись, я помог вынести вещи, у автобуса нас ждал почетный караул из сестры-хозяйки и директора, и на прощанье я демонстративно поцеловал Элину. Она уехала, а на другой день меня перевели в ее комнату, и в дальнейшем мы с сестрой-хозяйкой и директором всегда здоровались, понимающе улыбаясь друг другу. Ее лица не помню, его помню очень хорошо.
В Москве я таки да позвонил Элине, хотя не сразу. Желания особого не было, но какое-то чувство долга — морального и сюжетного — надо мной, видимо, тяготело. Мы несколько раз посетили квартиру ее родственников, поручивших ей поливать цветы. Вся мебель была заботливо зачехлена, одну кровать приходилось каждый раз расчехлять и зачехлять. Свой долг я вскоре счел более или менее выполненным, и по ходу очередного свидания на моем лице, по-видимому, достаточно явственно проступил давно занимавший меня вопрос, что я, в сущности, тут делаю. Потому что, когда мы уходили, она сказала, с интонацией скорее утвердительной, чем вопросительной: «Ты больше не позвонишь?» Знайте же, черствые сердцем, что и бухгалтерши чувствовать умеют!
Задним числом я вспоминал обо всем этом со смешанными чувствами. О соучастии в сговоре коррупционеров, благодаря которому улучшил свои жилищные условия, — с законной гордостью по поводу погружения в реальную жизнь. О романе с Элиной — с неловкостью, как о еще одном неудачном браке, предельно коротком, но от этого не менее постыдном, единственным оправданием которому может служить его нарративная ценность. О морозе и солнце, лыжах, Бахе, работе над брошюрой — с полным удовольствием. Брошюру мы, кстати, дописали быстро и еще быстрее издали гигантским тиражом в 45 600 экз. — за взятку.
8. КАК ЭТО ДЕЛАЛОСЬ В ЛАС-ВЕГАСЕ
История забавная, как ни посмотри, и ее давно пора записать.
Начать надо бы издалека, но нескончаемый сериал моих эдиповских тяжб с обожаемым — подрываемым — прощаемым — высмеиваемым — снова реабилитируемым — и снова деконструируемым — учителем Вячеславом Всеволодовичем Ивановым (для близких, а одно время и для меня, Комой) — диссидентом, депутатом, американским профессором, российским академиком, и прочая, и прочая, — отрывочно, но достаточно подробно пересказан мной в других местах. Скажу только, что свой отъезд в эмиграцию я воспринимал как разрыв не только с советским истеблишментом, но и с семиотическим антиистеблишментом — уезжал как бы от Брежнева и Иванова сразу. Тем поразительнее ирония и суворовский глазомер судьбы, настигшей меня в одиннадцати часовых поясах от Москвы, забросив с постгорбачевской волной на обжитый мной тихоокеанский берег, в самый что ни на есть Лос-Анджелес, не кого иного, как В. В., с которым я, наверное, все еще на «ты», но едва ли на speaking terms [5] .
С началом перестройки я сделал шаг к примирению, он ответил взаимностью, и мы возобновили контакты, которые развивали во время моих поездок в Россию и его выездов на Запад. Я даже способствовал приглашению его на Международную конференцию по Мандельштаму в Бари (1988 г.) — как если бы В. В. нуждался в моих рекомендациях! — и мы потом со смехом вспоминали об этом. Вдохновляясь выборочными позитивными воспоминаниями и новообретенным духом компромисса, я старался восстановить добрые отношения, и это вроде бы получалось; помню, например, как мы с Ольгой [6] весело катали его на машине по Апулии. Но кое-что настораживало.
Однажды в холле гостиницы, в которой остановились участники конференции в Бари, я стал свидетелем публичного разноса, устроенного им Григорию Фрейдину, эмигранту и молодому тогда профессору Стэнфордского университета, за развитую им в только что вышедшей монографии нестандартную трактовку литературной позиции Мандельштама (для чего он ввел новое тогда в славистике понятие самопрезентации поэта), чуждую В. В. как носителю правоверно-диссидентской точки зрения. Не подозревая, что в дальнейшем подобным наездам предстоит подвергнуться и мне, я оторопело наблюдал за этой сценой, отдававшей недоброй памяти проработками в партбюро.
Постепенно обосновавшись на Западе, сначала, временно, в Стэнфорде (усилиями того же Фрейдина!), а затем, перманентно, в UCLA, В. В. стал утверждать свой авторитарный стиль. Я уже вспоминал, как он наорал на меня в Оксфорде , на юбилейной конференции по Пастернаку (1990 г.), за мои вольные соображения о «Воробьевых горах». Были и другие подобные эпизоды, в официальной и частной обстановке. Все это накапливалось и грозило переполнить чашу моей неофитской терпимости.