Сам Прилепин иронически называет сборник «Отцы и девки». Действительно, отец есть и у мальчика Вити из первого рассказа в книге, и у командира омоновцев из «Любви», и у автора всех этих рассказов, вернее — его лирического героя, который делится с читателем эпизодом из собственного детства в последнем тексте сборника. «Девки» также фигурируют в нескольких рассказах, порой и вовсе становясь, по сути, главным персонажем (например, в упомянутом «Вонт вайн»). Женщина для молодого, еще не созревшего человека и отец для ребенка в прилепинском мире выполняют схожую функцию [10] . Для ребенка в рассказах «Витек» и «Лес» (заметим, первый и последний в сборнике) отец — опора, главный источник счастья, которое он дает сыну одним своим существованием. Для героев остальных рассказов женщина становится потенциальным недостижимым источником этого счастья, которого они страстно жаждут, но не могут получить. Таким образом, композиция сборника становится вполне понятной: от рассказа о ребенке и его отце — к воспоминаниям о собственном детстве через полуавтобиографические рассказы, через мучительную, настоящую, но несбыточную мечту о любви к женщине, к катарсису примирения и прощения.
Манера изложения у Прилепина со времен ранних рассказов и «Саньки» также изменилась (это было заметно, кстати, еще по «Черной обезьяне»). Фирменные фишки никуда не делись, но острые и временами нелепые углы сгладились, проза, став более гладкой, не перестала быть плотной и сочной. Из каждого слова уже не брызжет фирменная энергия, но в появившемся спокойствии нет сухости и набоковской холодности. Последняя книга Прилепина — пожалуй, первая книга из его уже достаточно обширного наследия, которую новому читателю стоит читать. После долгой паузы на журналистику и неубедительной «Черной обезьяны» Прилепин, похоже, вернулся к художественной литературе всерьез и надолго — в ближайшее время готовит к изданию еще две книги.
Кирилл ГЛИКМАН
Заложник присутствия
Михаил Айзенберг. Случайное сходство. М., «Новое издательство», 2011. 80 стр. («Новая серия»).
Есть специфическая сложность в том, чтобы писать об Айзенберге-поэте. Во-первых, его репутация наставника лучших из поэтов младшего поколения и — со времен поэтической группы «Альманах» — собирателя и «завершителя» поколения собственного делает любое высказывание о нем — человеке, чей вкус — камертон современной русской поэзии, — словно бы избыточным: в предельном, идеальном случае, чтобы осмыслить творчество Айзенберга, нужен… Айзенберг. Буде картина современной поэзии в какой-то принципиальной своей части Айзенбергом и создана и осмыслена — он сам как поэт оказывается в нее парадоксально не вписан. Где он, каков и каково его место, место его поэзии, его голоса — тихого, с легким заиканием (кто из мира поэтического его не слышал?), но отчетливого и, в глубине, — властного даже — среди прочих голосов? А во-вторых — сами стихи…
Современная поэзия (имеется в виду ее «синхронное», 2000-х годов, состояние; и может быть, в десятых-то все как раз изменится) тяготеет к абсолютно иному, чем у Айзенберга, способу построения поэтики: у каждого поэта должна быть какая-то «фишка», своего рода доминанта, которая отличала бы его от других-прочих, — легко находимая и распознаваемая и превращающая его стихи в «серию», а его репутацию — в своего рода устойчивое «амплуа». В пределе взятая, эта система «амплуа» и вызвала к жизни новую волну эстрадной поэзии конца 2000-х: место амплуа — именно на сцене, то, что ярко и уловимо, легче воспринимать (что, разумеется, не отменяет ни настоящести, ни глубины поэзии, читаемой с эстрады).
В этой новой сценической системе Айзенберг-поэт выглядит совершенно «беззаконной кометой». Его лирика (в этом смысле «тихость» — не только физическая характеристика) — не просто не «эстрадна», не «сценична», но даже и в пространстве небольшого литературного клуба ей уже неуютно. Ее можно назвать, скорее, «кабинетной» (слово «камерная» ей тоже не очень подходит). Место-в-жизни, соразмерное ей, — уединенное чтение-перечитывание про себя либо «тет-а-тет» с автором, напряженно вслушиваясь в авторское чтение, далекое как от музыкальности, так и от открытой эмоциональности (в этом чтении нет даже той скрытой силы сдерживаемых эмоций, которая отличает, например, чтение Гандлевского). Читая свои стихи, Айзенберг будто бережет и пестует, «выдвигает» (как сказал бы Тынянов) во всей конструкции ритм и смысл. Что же до эмоций, то они, безусловно, существуют, чувствуется их биение, но они даны слушателю как-то вчуже и не опознаются, преломленные сквозь плотную семантическую оболочку. Перед нами будто на волшебной картинке, опущенной в воду, вот-вот что-то проступит и прояснится, но пока оно — за матовой пеленой. Но нет — чуть было проступившее — опять туманится, меркнет, и загадка остается загадкой. Айзенберг — поэт сложный и закрытый. Поэт оттенков, полутонов, тонких и труднораспознаваемых состояний. Каждая книга его — новая загадка, требующая напряженной работы ума, но остающаяся без отгадки и, в общем, в ней не нуждающаяся.