По набережной набиты широкие щиты с запрещением купаться. В газете “Красный север” почти еженедельно печатались устрашающие статьи о вредности здешних вод. Но ничто не могло удержать мятежный вологодский люд от желания освежиться в водах родной реки.
Вот здесь–то, на втором этаже дебаркадера, располагалась забегаловка, называющаяся рестораном; и занавески на окнах тут были, несколько гераней с густо насованными в горшки окурками, горячее тут подавали и горячительное, это самое “кадуйское вино”.
Большой мистификатор был Рубцов, по–современному говоря — травила. В его сочинении “кадуйское вино” звучит как бургундское иль, на худой конец, — кахетинское. А вино это варили в районном селе Кадуй еще с дореволюционных времен из калины, рябины и других растущих вокруг ягод. Настаивали вино в больших деревянных чанах, которые после революции мылись или нет — никто не знал. Во всяком разе, когда однажды, за неимением ничего другого, я проглотил полстакана этого зелья, оно остановилось у меня под грудью и никак не проваливалось ниже. Брюхо мое, почечуй мой и весь мир противились, не воспринимали такой диковинной настойки.
Но главной достопримечательностью “Поплавка” была все же его хозяйка и распорядительница Нинка. Блекленькое, с детства заморенное существо с простоквашно–кислыми глазками, излучавшими злое превосходство и неприязнь ко всем обретающимся вокруг нее людям и животным, она была упряма и настойчива в своем ответственном деле.
Из еды в “Поплавке” чаще всего подавались рассольник, напоминающий забортную жидкость реки Вологды, лепешку, называемую антрекотом, с горошком или щепоткой желтой капусты, сверху, в виде плевка, чем–то облитой, и мутно–розовый кисель с не промешанным в нем крахмалом, вглуби напоминающим обрывки глистов. Случалось, на закусь подавали две шпротины, кусочек селедки с зеленым лучком или на какой–то хирургической машинке тонко–тонко нарезанный сырок. Три кусочка, широко разбросанных по тарелке. Считать Нинка умела, но по экономическому соответствию далее трех счет в уме у нее не шел. Она таскала за собой старые, грязно облапанные счеты, на которых косточки по проволочным поперечинам проталкивались большим усилием. И тем не менее Нинка, лютая воровка, изображала честность, считала каждому клиенту по отдельности, чего и сколько он съел и выпил. Протащив косточки по проволоке, она отворачивалась к окну и отчужденно роняла: “Руп семисят”. А дебаркадер–то на реке стоит, по нему флот туда–сюда движется, народ все более поспешливый в “Поплавок” заходил: геологи, сплавщики, разные артельщики и просто колхозники иль северные зимогоры. Грамотеи геологи иль гидрологи, геофизики — разный грамотный народ — говорят Нинке:
— Нас десятеро, вот и возьми сразу семнадцать рублей да и отпусти нас с Богом.
— Н–нет, я точный шшот люблю, штабы без претензиев, штабы не говорили, што обшшытала, — и мурыжила клиентов, мучила до психоза, получая от этого натуральное наслаждение.
Вот сюда–то, в это заведение, и любил захаживать поэт Николай Михайлович Рубцов. Сидит себе за столиком, подремывает иль стихи слагает. Дебаркадер покачивает на волнах, сотворенных мимо пробегающими катерами. А когда и пароход плицами зашлепает, машиной запыхтит. Пароход еще старых времен и назван в унисон работе Рубцова именем “Шевченко”.
Превратившись сызнова в бродяжку из–за того, что квартиродержатель за речкой не терял надежды перевоспитать соквартиранта в духе учений великого мыслителя Маркса и приблизить к идеям коммунизма, Коля все чаще и чаще уплывал за Вологду–реку, ютился в ресторане “Поплавок”. Переезжал он через реку на сооружении, напоминающем деревянное корыто, покрытое тесом, посреди которого торчала тонкая палочка, и на ней горела тусклая лампочка.
Я жил недалеко от пристани, и всякий раз, когда доводилось провожать Колю за реку, на этом утлом, смиренном суденышке, и огонек постепенно тускнел, гаснул во мраке, исчезал в надмирном пространстве, мне хотелось отчего–то заплакать. Поэзия — дитя несказанное, рождаемое в муках, в озарении мало кому ведомом, из чувств настолько необъяснимых, что смешно делается, когда люди на школьных уроках иль в длиннющих статьях и монографиях доступно, как им кажется, объясняют Пушкина, разбирают Лермонтова, постигают Державина, заодно и поэтов далеких времен — Данте, Петрарку, Байрона, Шелли, Петефи иль Бёрнca.
Сам поэт объяснить не может, что тут к чему и откуда возникло, примется тайну свою растолковывать, нагородит с три короба, сочинит что–то упрощенное, народу понятное, и чего ж тут учителку, даже многоначитанную, винить. У нее профессия такая: выявлять, доносить, разбирать...