Но в деревнях не спят.
Там я видел, как в два часа ночи кололи дрова и мальчик помогал отцу.
А с лодок ловили семгу на перегороженной туманом беззвучной реке.
Кольский полуостров.
1980-е.
Четверо в купе случайные попутчики поговорили о станционных часах показывающих по всей стране одно и то же время о собачьих выставках о портсигарах о том что лето никудышное: погода так и не установилась об аллергии о способах солить рыбу «как это делают рыбаки» о маленьких городках и про то какие там бывают гостиницы и рестораны о клубнике о морской воде о толстых и худых женщинах мимо ползли тесные одинаковые рощи с промельками деревень потом поезд въехал в степи вдруг разбежавшиеся по обе стороны до самого горизонта и каждый стал молча глядеть в окно думая о своемМосква — Херсон.
Сентябрь 1998.
Чуйский трактЗаросли облепихи в ржавчине ягод.
Лунное каракулевое небо.
Перед крыльцом краеведческого музея подковой выстроились серые истуканы, похожие на каменных ходоков, явившихся к председателю сельсовета.
Среди них знаменитое изваяние старика с флягой на животе, занесенное в реестр мировых реликвий.
Грудь его крупно пересекла свежевыцарапанная гвоздем трехбуквенная надпись.
Под сводами Бийского мясокомбината плывут, подвешенные на цепной конвейер, пустые внутри бараньи туши, напоминая грунтованные суриком автомобильные крылья в покрасочном цеху.
У начала конвейера, где живых баранов цепляют на крюки, ловкий парень в кожаном фартуке смахивает им головы мимолетным движением узкого длинного ножа.
По норме ему положено обезглавить за смену две с половиной тысячи штук, но он хороший работник и догоняет до трех, да еще успевает похаживать вдоль бетонного поддона, пошваркивая ножом о брусок, болтающийся на ремешке у пояса.
Вдавленный в сиденье рыжеватый шофер в вытертой летной куртке то и дело опускает руку в сердцевину подсолнуха, лежащую возле рычагов, и езда по горному тракту небезопасна.
В своей долинной части Алтай похож на любую русскую равнину, только как бы перемноженную на саму себя, — так широки, вольны, приманчивы здешние поля, покатые холмы со слоящейся синевой лесов, изумрудные речные поймы.
Горная степь — это нескончаемый пустырь в мотках пожухлой травы.
Слегка наклонная каменистая плоскость так мало питает глаз, что скоро теряешь перспективу, и замыкающие ее за сотню километров хребты кажутся поднятой за ближайшим поворотом дороги декорацией.
Серо-желтая безучастная степь точно всасывает тебя. Зов ее чувствуют на себе шоферы — и давят, давят педаль газа, только б скорее проскочить эту мучительную пустоту, наспех хлебнув бензина на заправочной станции в Кош-Агаче.
«Кош-Агач» переводят: «Последнее дерево» — оно и правда единственное на всю долину, кривое и пыльное, корячится на краю поселка.
Предпоследнее спилили ночью и растащили на дрова еще в войну.
Здешние дома зарыты в землю, и вместо крыш прямо на потолочные доски наваливают для тепла солому и кизяк, так что и сами они на вид неотличимы от припасенного на зимнюю топку кизяка, тут же сваленного высокими кучами.
Улицы голы и сплошь усеяны растасканным собаками мусором и обрывками бумаги, в которой лениво роется ветер.
Зато вечерами все окна наливаются, как аквариумы, голубой водой громадных, больше окон, телевизорных экранов.
Днем через долину прогоняют вниз, к далекому мясокомбинату, гурты.
Косматые монгольские сарлыки бредут, угрюмо похрюкивая, поводя широкими рогами и волоча свисающую до земли шерсть.
На них высокомерно поглядывают неторопливо пасущиеся в стороне верблюды в толстых меховых шароварах.
Они предвкушают окончательное наступление пустыни.
Барнаул — Бийск — Горно-Алтайск — Кош-Агач.
Август — сентябрь 1977.
Снег в Лейпциге Германия похожа на хорошенько прибранную Россию. Вот и миргородская лужа. Только тут через нее переброшен красный горбатый мостик. Для удобства прохожих. Дождь. Зоопарк. И мимоза цветет. Лейпциг зализывает свои многолетние раны. Цоколи домов обезображены аэрозольными граффити неприкаянных молокососов. Но разрыты на всех площадях котлованы под будущие автостоянки. И за вымытыми витринами кондитерских уже тихо едят разноцветное мороженое. И на столиках под зонтами не кончается пиво. Я отвык путешествовать. А гостиница так чиста и бесшумна. Точно выложенный изнутри атласом гроб. И каждый вечер на подушку конфетку кладут постояльцам. Магазины. Супермаркеты. Лавки. Масса превосходных вещей. Костюмы и платья, плетеная мебель, часы, безделушки, фарфор. Витрины и правда отмыты до зеркального блеска. Так, что, глядя в них, видишь себя и всю улицу. И кажется, люди спешат, и едут автомобили, и плывут облака там, внутри, в магазине, только деньги плати. Каждое утро я здороваюсь с господином Гёте у городской водокачки. Кроме памятников в городе этом знакомых нет у меня. Опера. Университетские велосипеды. У немок веселые стриженые затылки. Собеседник случайный. Поглощает безбрежное блюдо вареных овощей: цветная капуста, кольраби, морковь, картофелина, лук-порей. С ломтем нежной свинины. Моску, это… ах да, Россия. Жаль, что кончается рано. В парижских кафе только еще заказали первые рюмки пастиса, наверно. А тут в восемь вечера на улицах ни души. Среднеевропейское время носят коротко здесь, по-немецки. В гостиничном холле бородатый очкарик-рерихолюб из Петербурга, в стоптанных туфлях. Неофитов созвал на вечерю. Что-то вещает, воздевая руки и глаза к пористому потолку, поглощающему его откровения. Слушатели, обутые в добротную немецкую обувь, согласно кивают. На площади пусто. Что-то с погодой в Европе. Вот и в Лейпциге снег. Недоуменно ложится в кругах фонарей на разноцветные клумбы. Заставляя запоздавших прохожих прятаться в мокрых зонтах. Только желтый чудесный трамвайчик приветливо катит, совершенно пустой, как игрушка. Но мне на нем некуда ехать. Снег. Чугунная парочка, Фауст и Мефистофель, укрылась под сводом пассажа. Бронзовый Гёте все любуется водокачкой, где когда-то лилась из каменной рыбьей пасти вода. Мокнет Бах, прислушиваясь к молчащему в темной кирхе органу. И у Лейбница подрастает горка снега на позеленевших страницах развернутой книги.