— Это да. Но понимаешь... Домой охота. Надоело все... Зима эта паскудная. Замерз я. Ни разу, по-моему, еще в тепле не спал... — Игорь сделал мечтательное лицо, возвел глаза к небу. — Да-а... Говорят, в Африке зимы не бывает. Брешут, поди. Я знаешь чего, когда в Москву вернусь, первым делом... Нет, первым делом водки, конечно, выпью, — Игорь усмехнулся, — а вот потом, после чекушечки, налью полную ванну горячей воды и сутки вылезать не буду. Отопление, брат, великая благодать, дарованная нам господом богом!
— Ага... Философ, блин.
— А ты?
— И я. Тут не захочешь, философом станешь.
— Нет, я говорю, чего ты сделаешь, когда домой приедешь?
— А, ты про это... Не знаю. Напьюсь на хрен.
— А потом?
— Опять напьюсь... — Артем посмотрел на него. — Не знаю я, Игорь. Понимаешь, все это так далеко, так нереально. Дом, пиво, женщины, мир. Нереально это. Реальна только война и это болото. Я ж тебе говорю, мне здесь нравится. Мне здесь интересно. Я здесь свободен. У меня здесь никаких обязательств, я здесь ни о ком не забочусь и ни за кого не отвечаю — ни за мать, ни за жену, ни за кого. Только за себя. Хочу — умру, хочу — выживу, хочу — вернусь, хочу — пропаду без вести. Как хочу, так и живу. Или умираю. Такой свободы не будет больше никогда в жизни, уж поверь мне, я уже возвращался с войны. Это сейчас домой хочется так, что мочи нет, а там... Там будет только тоска. Мелочные они все там, такие неинтересные. Думают, что живут, а жизни и не знают. Куклы...
Игорь с интересом смотрел на Артема. Затем произнес:
— Да... И этот человек называет меня философом. Ты слишком много думаешь о войне, земеля. Бросай это занятие. Дуракам живется много легче. Думать вообще вредно, а здесь особенно. Свихнешься. Хотя, ты это верно подметил, ты уже...
Он хлопнул Артема по колену, поднялся.
— Ладно, пойду на позицию, — громким словом “позиция” Игорь называл свою ямку с водой, — надо распределить фишку на ночь. Темно-то как, а?
— Вы растяжки поставили? — Ситников очнулся от созерцания болота, повернулся к Игорю.
— Поставили.
— Где?
— Вот, по камышам, — Игорь показал рукой, — здесь сигналки поставили, а вот там, где вода, эргэдэшек навешали. Хрен пройдут.
Я люблю тебя, война.
Люблю за то, что в тебе моя юность, моя жизнь, моя смерть, моя боль и страх мой. За то, что ты меня научила, что самая паскудная жизнь в тысячу раз лучше смерти. За то, что в тебе еще были живы Игорь, Пашка, Замполит...
В восемнадцать лет я был кинут в тебя наивным щенком и был убит на тебе. И воскрес уже столетним стариком, больным, с нарушенным иммунитетом, пустыми глазами и выжженной душой.
Ты навсегда во мне.
Мы с тобой — одно целое. Это не я и ты, это — мы. Я вижу мир твоими глазами, меряю людей твоими мерками. Для меня больше нет мира. Для меня теперь всегда война.
И я больше не могу без тебя.
В первый раз ты меня выплюнула, живого, отпустила, но я не смог один, я вернулся к тебе.
Когда-нибудь, лет через тридцать, когда русским можно будет ходить по этой земле без оружия, я снова вернусь. Приду на то место, где ползал голодным в болоте, где кормил вшей, и туда, дальше, где штурмовал Грозный, и потом на сопку, где погибли мои подаренные войной братья, упаду на колени, поглажу пропитанную нашей кровью теплую плодородную южную почву и скажу... Что же я скажу?
Да ничего, кроме как:
— Да будь ты проклята, сука!
...Черная чеченская ночь непроглядным покрывалом застилала болото. Было тихо. Даже собаки на элеваторе замолчали.
Артем с Вентусом лежали на брониках, спина к спине, согревали друг друга. Холодный дождь не унимался. Сна не получалось. Под бушлат, с упрямством пятилетнего ребенка, лез и лез холод. Десять минут бредового провала в беспамятство сменялись прыганьем и размахиванием руками.
Они очень устали. И хотя сейчас вряд ли было больше двенадцати, эта ночь уже доконала их. Многочасовое лежание в промозглом болоте, без еды, без воды, без тепла, без определенности, выжало из них последние силы. Ничего уже не хотелось, точнее, им уже было все равно — сидеть, лежать, шевелиться... Один черт, все было мокрое, холодное, паскудное, липло к телу, гнало в печенки волны холода.