В один прекрасный день, не выдержав ожиданья, Митя поехал в Лебедь, но провозился по дороге с «Бураном» и, опоздав к почте, постучал к Елизарычу с другой, жилой половины:
— Елизарыч, здорово! Была почта?
— Была! Заходи. — Блестящий рот, за щекой живой желвак закуски, раздраженная скороговорка: никаких! Давай-давай-давай!
— Есть там письма?
— Все есть! Давай-давай-давай по сотке! Я тебе щас таких историй нарасскажу! — Выпив, почтарь вместо «стопки» говорил «сотка», а Митю звал Толей. — Щас как сядем! Как по-го-во-рим! — Каждый слог подтверждался увесистыми движениями кулака — торопливость сменил приступ капитальности, причем Елизарыч только обозначил новое направление и тут же затянул с певучим сожалением: — А я виноват перед тобо-ой, Толя-я… Не знай, как теперь и оправдываться…
— Да что такое? — насторожился Митя.
— Письмо-то только седни ушло.
— Ой-йой-йой! — У Мити сердце оборвалось.
Елизарыч спохватился:
— Давай-давай-давай! По сотке! Но, молодец! Й-э-эххх! — затараторил он и, сменив передачу, завел зачеканно: — Мо-ло-дец! Выгора-живашь, конечно, Генку-то, но кра-се-е-во! Слушай, мы щас ка-ак по-си-дим, я тебе такие истории расскажу. Я сам писатель — сколько со мной всего было! О-о-о, парень! — Митя насторожился, а почтарь снова зачастил: — Олени! Две-надцать штук одних токо оленей! — кричал он, ударяя в слове «оленей» на последний слог, — на Сборной, речка у нас тут. Выходят на реку, а там наледь сначала, а потом лед. Гладкий, хоть боком катись. Мороз ранний, а снега нет. А у них после наледи-то копыт-тья обмерзли все, а они на лед выбегают. Чё делать, у меня один патрон и тот дробовой. Ага. Я как пальну вверх — у них от страха ноги: жжуххх — в разные стороны! Они: хре-е-нак! об лед всем табуном! И веришь ли, Толя! Порвались! — взвизгнул почтарь. — Можешь себе представить!
— Как порвались?
— Так! Связки грудные порвались! Двенадцать штук оленей — весь день обдирал! За-…ал-ся! — в виде передышки отчеканил по слогам Елизарыч и снова погнал: — Толя, ты такой страмной пакет изладил, в клею весь устряпанный, я велел Лариске в путний переложить. Она как увидала — взялась читать, а потом Гранька уташшила, и такое началось, еле отняли на нижнем конце, у Басенького.
Обычно сидели на кухне. Василич то размахивал руками, то тяжелел, но тут же с волевым хрустом прямился и возвращался к разговору: «Ну и веришь ли, Толя, стою я с карабином»… Потом еще пил, а под занавес на него, будто на рыбину под осень, находил жор.
— Лариска! Дай нам поись! — говорил Елизарыч, и мрачная Лариска брякала тарелки, вываливала в них закуску, и он набрасывался на уху, картошку, налима, капусту, уминал все это, запивая стопарями, перекладывая, пропитывая водкой, отрезал хлеба, тут же ножом, как мастерком, вмазывал в рот максу, и, уже думая, как рухнет, мечтал об этом, как о дальней и долгожданной дороге.
Грузил себя, как состав, поручая желудку переваривать, крови — развозить питание по телу, снаряжал как снаряд, как поезд, которому верит, который сам домчит, и чем плотнее загрузить, тем дальше. Как любовью северянина страшно любил, прикорнув в лодке, сплавиться по течению, использовать даровую силу воды, так и по времени себя сплавлял. Грузил, как в удачно подвернувшийся транспорт: помидор маринованный подвернулся — вали его, торта старого домашнего кусок — туда его, чаю — значит, чаю, брага в банке бултыхается — туда ее. Все пойдет. Все сгорит. Так заряжал себя, а потом резко говорил: «Все!» — и, уже готовая на подхвате, Лариска помогала ему рухнуть в комнате.
В ожидании маминого ответа Митя ездил с Хромыхом лечить зубы в Камень, большой поселок в часе лету. Возвращались вместе с Елизарычем, везшим брезентовый, запечатанный сургучом мешок с почтой и пару обшитых посылок. Почему-то не удавалось вылететь: то ли мест не было, то ли погоды. Летел экспедишный вертолет, перегруженная «восьмерка», но брали только одного, и отправили Елизарыча, а когда прилетели дня через два на самолете в деревню, у дверей стояла встрепанная Лариска.
— Почта где? — спросила она, отождествляя с почтой и Елизарыча как некую казенную собственность, на что стокилограммовый бортмеханик бросил, выпятив брюхо:
— Подержи арбуз!
— Ково? — не поняла Лариска и все спрашивала потом: — И чё бортмешок про арбуз-то намякивал?
На следующий день Елизарыча привезли на вертолете с северо-востока. Оказалось, в Лебедь его обещали завезти только на обратном пути после посадки на буровой на Аяхте, но с Аяхты полетели за какой-то штангой в Туруханск, а оттуда их отрядили в Дигали. Из Дигалей они повезли на подвеске дизель, причем, как назло, раздулся северище, подвеску стало раскачивать, и они едва не сбросили ее в болотину и вернулись. Ждали погоды, пили в Дигалях и потом еще болтались дня три над горами, тайгой и тундряками, в то время как обезумевшая Лариска и почтовые начальники искали пропавшего Елизарыча, в котором, взбрызнутые спиртом, вызревали, обрастая фантастическими подробностями, новые страницы его приключений. В вертолете Елизарыч мертво спал в обнимку с мешком. В мешке было письмо от мамы.