Выбрать главу

какого цвета были мундиры Измайловского полка?

Стояли, как сосны, преображенцы. Семеновцы шли, как льды, —

голубые с красной опушкой заката над стужей апрельской воды.

А форма измайловцев мной позабыта. Но дело сегодня не в том.

Я долго смотрю из окна машины на розовый грязный дом.

Меж мною и домом узкое тело яузской злой гюрзы.

Судьба моя здесь вот осиротела, и здесь же я брал призы.

Тусклы запыленные серые окна. Подъезд не забит, но глух.

И пара солдатиков стройбатальона фалует двух молодух.

Кирзой не раздвинув дешевых кроссовок, понуро уходят в часть...

Подходит по гнутому мостику дождик, в мой шаткий покой стучась.

Какая роскошная нищая радость следить за палитрой дня,

где мокнет розовая штукатурка, не помнящая меня,

где мелкие чайки прильнут на мгновенье к коричневой влаге реки

и — в небо, там, светлые на темно-сером, бездумно живут дымки.

Оставлю Кукую волну городскую, лефортовских форточек стук

и строгой любви неслучайные шутки, и слезы случайных подруг.

А сам поползу на второй передаче до Устьинского моста,

разглядывая и прося об удаче лефортовские места.

И стану на кромке речного изгиба жалеть, что жизнь коротка.

Но что уж тут плакаться, либо — либо: забвенье или тоска.

Возвращение в Кандагар

Олег Николаевич Ермаков родился в 1961 году в Смоленске. Прозаик, автор книг “Знак зверя” (1994), “Свирель вселенной” (2001) и др. Живет в Смоленске.

Посвящается Андрею.

 

1

Иван Костелянец уже бывал в России — восемь лет назад? — не по своей воле, ему просто приказали. Он распивал чаи у Никитина в батарее, когда прибежал дневальный и позвал его к телефону: “Срочно в полк, ты летишь с Фиксой”. И он поспешил по белой пыльной дороге к полковому городку — скопищу палаток, щитовых модулей, глиняных и каменных грубо сложенных каптерок, бань, скопищу, над которым ало всплескивался флаг, вознесенный металлической мачтой в мутное небо. Почему выбор пал на него? Он не был другом Фиксы, плутовато улыбавшегося долговязого парня откуда-то из-под Брянска, всего лишь месяц назад прибывшего в полк; может, это было наказанием за что-то — мало ли за что, всегда есть за что наказать человека, тем более солдата, — или, наоборот, поощрением, наградой, — опять-таки: за что? — он не был лучше или хуже других, обычный солдат, предпочитающий держаться подальше от начальства, не лезущий на рожон... правда, несколько вдумчивее других — не так ли? — несколько начитаннее — это уж точно; умеющий на равных — если дело касается не службы — толковать с офицерами, некоторых он, как говорится, цеплял, и те, забывая о разнице в звании, годах, горячились, вступали в спор и при случае говорили ротному: “Да он у тебя философ!” — “Хм. Недоучившийся филолог”.

По правде говоря, у него были большие амбиции. Ну у кого их нет в девятнадцать лет? Он бросил институт, чтобы тут же стать настоящим поэтом, — ведь путь настоящего поэта необычен? Как, например, у Бродского. Он спускался в Аид, работал помощником патологоанатома в морге и поднимался в небеса, собираясь оглушить летчика и перелететь — кстати — за Окс-Амударью, в Афганистан, оттуда, конечно, дальше. Поэту нужен ветер, а не веяние затхлых фолиантов. Он должен лицезреть настоящих героев, а не геев типа профессора Шипырева и его эфебов... И что такое “неуд” по истории партии, если у поэта всемирный запой и мало ему конституций? И скоро я расстанусь с вами, и вы увидите меня — вон там, над дымными горами, летящим в облаке огня.

Так и вышло. Он попал за дымные горы блоковского романтизма и оказался на той стороне. Таня была восхищена (волновалась, разумеется), она писала ему толстые письма. Парчевский, уехавший в Питер и поступивший там в институт то ли железнодорожного, то ли речного транспорта, — тоже еще один пиит из “белых” азиатов, как они себя называли, — сулил ему большое будущее и завидовал: “Ты делаешь себя сам, ты можешь видеть пыль тысячелетий, вздымаемую колесницами новых македонцев; как герой Киплинга, ты несешь варварам...” А сам подался в Питер, свинья. Предал братство белых азиатов, окопавшихся волею судьбы в Душанбе. Парчевский, Слиозберг, Таня, Шафоростов — “поэты и музыканты и один дервиш”, — они слушали Цеппелинов, Пурпурных, Квин, чуть-чуть косели и сами что-то кропали в “колониальном стиле” — что это такое, толком никто не знал, да это было и не важно, звучало красиво и придавало им (пишущим) особый статус, хотя в метрополии родилась одна Таня, но и она любила и считала родным этот город в чаше гор, насквозь просвеченный мощным солнцем, город просторных площадей, фонтанов и рощ, блещущих днем и мерцающих ночью бетонных арыков вдоль улиц, похожих на зеленые трепещущие туннели — ветви кленов, тополей и чинар сплетаются над асфальтом, — город, неизменно омываемый в летнюю жару каждый вечер горными прохладными бризами.