Баграмская муха залетела Костелянцу в рот, он отплевывался, потом пожевал веточку верблюжьей колючки.
Станок смерти продолжал где-то работать.
Привезли обгоревший экипаж вертолета.
Патологоанатом отсекал что-то, рассматривал, непринужденно беседуя с очкариком. Тот отвечал с блуждающей улыбкой.
Было жарко.
Мысли вязли.
Костелянцу уже начинало казаться, что они никогда отсюда не выберутся. Фикса исчез в цинковой ладье, он его больше не видел, временами забывал, зачем он вообще здесь. И остальные сопровождающие. Кто-то из них был даже в парадной форме, как будто на дембель собрался. Все маялись, как это обычно бывает на затянувшихся похоронах. Знакомиться ни с кем не хотелось. Все относились друг к другу со странным отчуждением. Или это было просто отупение. Все как бы слегка заснули. Что-то вяло говорили, смотрели, хлопая медленно веками... Баграмская истома одолевала всех.
— Не спите, замерзнете! — гаркал добродушно начальник, проплывая в спиртовом облаке.
Во всем этом было что-то нелепое. Но вот очарованный очкарик тихо сказал Костелянцу, что, когда привыкаешь, это становится понятнее, чем все остальное. Он подождал, что Костелянец ответит, и, не дождавшись, с ухмылкой опрокинулся в себя и больше ничего не говорил, только покачивал головой, хмыкал.
Некоторые цинки все же были с окошечками. Костелянец заглянул в одно. Желтое, странно старое лицо, чуть-чуть приоткрытый глаз. Надо чем-то смазывать веки. Он чувствовал отвращение к очкарику. Даже ненависть. Копошится, как муха, философствует.
К нему приближался начальник, бледный, с налитыми кровью глазами, обливающийся потом.
— Ничего, скоро, — сказал он, дохнув перегаром и похлопав по плечу.
Костелянцу захотелось вываляться в песке. Он сплевывал воздух, старался спать с закрытым ртом и вовсе не спал, ночь тянулась долго. И наступал день.
Но однажды они вылетели. Пришлось попотеть, загружая транспортник, цинки находились в деревянных ящиках. Среди сопровождающих было двое офицеров, капитан и подполковник, похожий на римлянина, подполковник принял лишку, на жаре его развезло, в самолете он вздыхал, как раненый бык, борясь с приступами тошноты. Капитан был недоволен, хмурился. Солдаты смотрели в редкие иллюминаторы. Железное нутро транспортника гулко гудело. Кастелянец подумал... Что? о чем он думал? Пока самолет трудно набирал высоту, погружался в небо, стремясь стать недосягаемым для стингеров и китайских “Стрел”, а потом плыл в вышине, озаряемый солнцем, — ни о чем, ни о ком.
Первую остановку сделали в Ташкенте.
Вынесли все саркофаги, перевезли их на какой-то склад. Получили деньги — командировочные. Вдвоем с десантником Серегой — в последний день познакомились — отправились по адресу его сослуживца. В автобусе, казалось, ехали одни женщины. Воздух был напоен дыханием женских волос. Топорный Серега боялся повернуть голову. Как уставился, войдя, в одну точку, так и стоял истуканом. Но и сам Костелянец, наверное, со стороны выглядел не лучше. Это было похоже на мусульманский рай: автобус, наполненный женскими голосами, смехом школьниц, шуршанием юбок — или шумом твоей крови в ушах. Кадык на кирпичного цвета шее невысокого, широкоплечего, корявого Сереги судорожно дергался. Затвор, без лязганья. Только что они пребывали в сумрачном чреве, черномазые, потные, с потухшими взглядами, сами чем-то напоминающие мумии, — ведь их самолет был большим саркофагом, — и вот все переменилось, автобус, мягко покачиваясь, везет их в зеленых рощах, мимо беспечных толп, фонтанов, и уже самолет представлялся нереальным — и все, все. Но на ладонях чувствуется тяжесть сырых досок, нет, не тяжесть — занозы от неоструганных досок.
— Пошли, — вдруг сквозь зубы выдавил Серега.
И они вышли. Не на той остановке, как выяснилось. Но Серега не мог больше ехать в автобусе. Он старательно прикрывался пакетом. Как мы здесь раньше жили. Город был женским. Все здесь было подчинено женщине. Раньше это как-то не замечалось. Женщины всех мастей царственно-непринужденно выцокивали по тротуарам, доступные и в то же время запредельные. Серега с Костелянцем сидели на лавочке, курили.
— Черт! — Серега искоса взглянул на Костелянца.
Тот понимающе-цинично усмехнулся.
Вообще-то он был девственником, как и подавляющее большинство солдат 40-й армии. И кому-то смерть выпадало познать раньше. А кто-то ухитрялся лишиться невинности в каком-нибудь забытом богом кишлаке, с молчаливой, перепуганной добычей, с бессловесным, дрожащим трофеем в пыльном углу, на куче тряпок или хвороста. Костелянец однажды с трудом преодолел этот искус. Вдвоем с библиотекарем Саньком — тот порой напрашивался на операции с целью чем-нибудь разжиться, ротный не возражал — они вошли в хороший сад, обнесенный саманной стеной; дом был пуст, а вот в садовом арыке пряталась девочка, нет, скорее уже девушка, на Востоке они созревают быстро, Набоков “Лолитой” вряд ли кого-то удивил бы там, афганок отдают замуж в девять-десять лет. Она сидела в ручье, как птица, спасающаяся от жары. Ее платье вымокло, в черных косах блестели капли. Наверное, она была таджичкой, у них встречается этот большеглазый удивительный тип лица. Тень Костелянца упала на нее, она быстро подняла голову. Он разглядел серебристое ожерелье на ее смуглой шее, темно-красные намокшие шаровары, босые смуглые ноги под водой.