Выбрать главу

Эта воронка несравнимо глубже, чем любое другое колебание поверхности поэтического ландшафта. По сравнению с ней любой «золотой век» или декаданс — всего лишь малые флуктуации. Эта воронка затягивает и стремится поглотить любого наблюдателя, находящегося в поэтическом пространстве.

В большей или меньшей степени все пространство искажено. Но чем ближе к жерлу воронки, тем оно искажено сильнее. Чем ты ближе к этому краю, тем больше шансов соскользнуть в пропасть. Но в том-то и дело: то, что для одного — пропасть, для другого — самая настоящая вершина. Потому что чем ты ближе к жерлу, тем ты ближе к свету публичности. Здесь: публикации, должности, материальные блага, возможность прямого воздействия на современников. Здесь поэт ближе к свету. А о том, что это свет из преисподней, можно не думать.

Где-то по горловине воронки проходит горизонт событий. Ниже этой отметки стихи перестают существовать: они выпадают из пространства поэзии, которое даже в самом искаженном виде продолжает выполнять свою главную функцию — аккумуляции и передачи чужого беспредметного опыта. В искаженном пространстве есть прагматически выигрывающая стратегия. Попытаться подойти к провалу поближе, но не переступая, однако, горизонт событий.

Стихи, поврежденные идеологией, становятся комсомольскими речевками, своего рода рекламными слоганами единственно верной линии партии. Но особенно дороги для идеологии по-настоящему искренние и сильные стихи, которые не только иллюстрируют ее положения, но и демонстрируют силу утопии. Например, «Коммунисты, вперед!» Александра Межирова или «Сентиментальный марш» Булата Окуджавы. Такие подарки можно сделать только от души, и это дорогого стоит. Это не ахматовские вымученные строчки и даже не пастернаковский растерянный и сомневающийся в своей правоте энтузиазм.

Топология этого пространства не была постоянной. Но воронка, образовавшаяся в конце двадцатых годов — именно тогда она стала тотальным искажением, воздействующим на любую сколь угодно далекую точку, — эта воронка всегда присутствовала, тянула, срывала с места, ломала стихи и судьбы. И каждый поэт по-своему решал проблему противостояния этому постоянному давлению. Это давление в какие-то периоды менялось относительно медленно, в какие-то — скачком. Например, во время войны или «оттепели» оно вдруг резко падало. В такие моменты ощутимо смещалась зона публичности, и в ней оказывались не только напрямую ангажированные властью писатели, но и вполне искренние люди, подпавшие под обаяние утопии.

Во второй половине восьмидесятых годов притяжение идеологического вакуума, высасывавшего поэзию, втягивавшего в себя все сколько-нибудь живое, чуть приподнявшееся на гладком склоне, отполированном беспощадным ветром семи десятилетий, — это притяжение вдруг быстро ослабело и исчезло. Черная дыра замкнулась в себе и выпала в другое измерение, предоставив поэтическое пространство самому себе.

Что произошло с поэзией? Искажающее воздействие социальной утопии на топологию поэтического пространства не могло пройти бесследно. И не прошло.

Первое желание — поменять местами «плюс» и «минус». Советское, в общем, плохо, вне- и постсоветское в целом хорошо. И кто-то уже ждал, что на него посыплются все сброшенные с секретарей ЦК и СП лавровые венки и золотые диадемы. Но этого не произошло. Никакого единого полюса, противостоящего советской иерархии, не было никогда. И не могло быть. Каждый (и только поэтому все) действительно работавший в советское время поэт противостоял гибельному ветру. Каждый (и только поэтому все) сопротивлялся, как мог, как умел, как хотел. Но каждый действовал исходя из собственных предпосылок и тянул в свою собственную, единственную, верную, с его точки зрения, сторону. Когда постромки ослабли и оборвались, каждый пошел своей дорогой, не очень понимая, почему, собственно, именно его не осыпают лаврами. Кому-то что-то, конечно, перепало, но, в общем, по мелочи. А венки и диадемы сгинули в той черной дыре, в которой они и возникли.