Выбрать главу

Никитин потянулся к банке. Костелянец подал ее. Никитин прихлебнул кислой водицы, выплюнул черную бусинку гвоздики.

— А где сейчас этот корифей?

— Эмигрировал, — ответил Никитин.

— Что-о?

— В Германию, он хороший детский врач.

— Немцы молодцы… А я тоже эмигрант. Сразу это почувствовал в Москве. Уехал бы дальше. Но где и кому я нужен?.. Послушай, принесешь ты гостю выпить? или мне самому пройти по деревне?

— Ну хорошо, — ответил Никитин. Он встал. Раскладушка тщедушно хрипнула.

Костелянец поощрительно улыбался. Никитин пошел в дом. Он застал Ксению выходящей за калитку, она была в косынке, в светлом платье, ослепительно загорелая. Она сказала, что все на сене. Никитин кивнул и признался, что идет за бутылкой.

— Ну, ты знаешь, откуда достают, — сказала она и улыбнулась в сторону сада.

В комнате были сырые прохладные полы. Из спаленки доносился храп Карпа Львовича. «Все» к нему не относилось. Точнее, он не относился ко всем, он был самодостаточной фигурой. Дед Карп, пенсионер, фронтовик. На фронте ему прижгло щиколотку. После войны его потаскали в местную Лубянку. Посевная не посевная — им какое дело? у них своя нескончаемая страда. И Карп Львович собирался — ну как тогда собирались по вызову в это заведение? Это даже нельзя сравнить с уходом на фронт. Добирался до города и садился под лампы и перекрестный допрос, чтобы еще раз рассказать, как и почему он попал в плен и где, сбежав, обретался, сколько провел времени в партизанах и как влился в ряды действующей армии. И ему тоже хотелось устроить допрос: как и почему их, курсантов военного училища, под Москвой бросили безоружными? куда подевалось начальство? Их взяли почти без стрельбы, сбили в колонну и погнали куда-то, конвоиров четверо — не больше. И только двое из пленных решились в вечерних сумерках скрыться под мостом — Карп и друг его, но, впрочем, уже на второй день друг одумался: кругом немцы! куда идти? что жрать? — и вернулся. Карп шел один, ночуя в лесных ямах, питаясь молодой пшеницей… Но разрешалось только отвечать на вопросы, прилипая штанами к казенной табуретке под лампами и орлиными взорами. Пока так. Другие уже отвечали жизнью в бараках. А кто-то на обратном пути сворачивал в лесок, накидывал на сук ремень. Карп Львович неизменно возвращался. Соседи из окон глядели. Он закуривал папиросу и, прищурясь, шагал мимо плетней. Дома хватался за работу. Крушил колоды, таскал дрова, из лесу на себе носил стволы. Поздно вечером садился за стол — и не мог ужинать, засыпал сидя… Елена Васильевна боялась будить.

Никитин приподнял белую длинную занавеску, пущенную понизу высокой кровати, на которой почивала еще Екатерина Андреевна, достал из-за пыльных потертых чемоданов зеленую бутылку с серебристой пробкой, сунул в карман. Закрывая дверь, увидел внезапно свое отражение в зеркале на стене, висевшем в черной громоздкой раме, как картина… Ему неожиданно припомнился какой-то армейский сон. Воспоминание было слишком смутным, неотчетливым.

Он постоял еще, слушая тиканье часов и приглушенный храп Карпа Львовича, капитана этого судна с железной крышей и еловой мачтой.

Мгновенье назад меня не было здесь.

Странное ощущение. Увидев свое отражение, он как будто пропал. Или подумал, да, мелькнула мысль, что он находится в будущем. А настоящее плавится, дрожит пыльным воздухом, оседает на губах горечью колючек, металлически сияющих гранями на буграх степи.

И где-то в отдалении его ждал неизменный сотоварищ по тоске, он где-то сидел, прислонившись к саманной стене, может быть, набрасывал что-то, приладив листок на колене… Как бы там ни было, а они с Кисселем им восхищались. И все новые вещи встречали с энтузиазмом, уже, конечно, ничего не вспомнишь, но одно было в античном духе: о кромешных полях, где ночные тюльпаны срывает розоперстая Эос… Что-то в этом роде. Друзей продрало по спинам морозцем. Называлось «Рассвет в Александрии-Арахозии». Так в древности назывался Кандагар, основанный македонцами по пути в Индию. Костелянец там еще не бывал, просто ему понадобилось это эллинское звучание.