Странный по своему генезису поэт. Откуда он взялся такой, в русской поэзии своего времени? Непонятно. Одинокий. Особняком. Совершенно оригинальный. Отливающий в русскую речь чувашское, породившее его и державшее всю жизнь в объятьях, поле, отчего речь становится иной.
«Я родился и вырос в чувашской деревне, окруженной бескрайними лесами, окна нашей избушки выходили прямо в поле, — из поля и леса состоял для меня „весь мой мир”. Знакомясь по мировой литературе с „мирами-океанами”, с „мирами-городами” других народов, я старался, чтобы мой мир „Лес-Поле” не уступал бы по литературной значимости другим общеизвестным „мирам”, даже — по мере возможности — приобрел бы некую „общезначимость”. <…> Я хотел малое возвысить до Большого, сделать его общезначительным. В конце концов, так всегда происходило в разных литературах, в разных культурах. Понятие „провинция” не относится к полям и стогам, — провинций для земли — нет. Овернские поля и стога стали всеобщими в искусстве, когда к ним прикоснулись импрессионисты».
Фрагмент включенного в книгу эссе «Разговор на расстоянии». Атарова приводит его в комментарии к очередному полю: «Поле — до ограды лесной». Айги преуспел: возвысил чувашские поля до овернских стогов и воронежских холмов. Надо бы ему на родине памятник поставить. Рано или поздно поставят.
Нетривиальное сочетание чувашской поэтики в бэкграунде с русским и западным авангардом, вполне им ассимилированным. Деревенский мальчик-нацмен в каком-то смысле им и остался, и — тоже редкостное сочетание — не по-советски образованный, принадлежащий к тончайшему слою подсоветской культурной элиты. Феномен, оставшийся в недавней истории. Чтобы оказаться в этом слое, нужна была всепреодолевающая и прагматически бессмысленная воля к культуре. Узок был круг этих людей, сам воспроизводил себя, сам был своей школой, не нуждался в формализованных институтах, отделенный от большого мира железным занавесом — к счастью, проницаемым.
При чтении стихотворения у поглощенного полем Айги создается впечатление, что жил он в параллельном, непересекающемся с советской властью, мире. Что, конечно, не вполне так. Укрыться от пашей никому не удавалось. Не удалось и ему. Окружение Айги было естественным образом диссидентским, и хотя он, демонстративно даже, политического диссидентства сторонился, но эстетические (самые глубокие) расхождения с советской властью делали конфликт неизбежным.
Последствия были относительно мягкими, но были все-таки: исключение из комсомола (было бы о чем жалеть) и естественным образом идущее с ним в одной связке исключение из института (но ведь восстановили), невозможность вовремя защитить диплом (но ведь в конце концов защитил), невозможность печататься на русском языке в СССР (но на чувашском-то печатался [1] ). Невозможность печататься для поэта — это как?
Встретившись вскоре после исключения с Пастернаком, принявшим это известие близко к сердцу, сказал: «Это — правильное развитие судьбы, я ведь давно уже в этом русле и потому как-то спокоен».
Формула исключения — «за написание враждебной книги стихов, подрывающей основы». Основы чего подрывал Айги своей враждебной книгой? На государственный строй покушался? Призывал к насильственному свержению советской власти? Может быть, ставил под сомнение благодетельность Великой Октябрьской социалистической революции? Нет, враждебная книга подрывала «основы метода социалистического реализма». Формула требует для не живших во времена исторического материализма комментария. Театр абсурда. Не за политические взгляды — за творческое несовпадение. Приехав к умирающей матери в деревню, «жил „под официальным наблюдением как враждебный элемент” — как было заявлено на сессии местного райисполкома». 59-й год. Социалистический реализм — бог ревнивый и мстительный.
В общем прожил Айги благополучно. Рядом Богатырев [2] — тоже не был политическим диссидентом — совсем другая судьба.