Выбрать главу

Туманные образы все же, разумеется, лучше, чем «референциальная неоднозначность», «вненаходимость автора» и «типы экзегетического адресата», переполняющие материалы научной конференции: «Иосиф Бродский. Стратегии чтения» — сборник, о котором С. Г. пишет с застенчивой, я бы сказала, иронией.

И еще. О книге Кирилла Кобрина «Где-то в Европе: проза нон-фикшн»: «Мало кто пишет сейчас по-русски так хорошо, как Кирилл Кобрин. <…> практически безупречный слог». Может быть. «Писать, не выдумывая. Не выдумывая главного — себя. Писать о городах и алкогольных напитках. О зданиях и дождях. О временах и текстах. О том, как прежде падал свет на разные поверхности, как падает теперь». Писать-то, наверное, интересно. О зданиях и о текстах я бы почитала. Тем более — безупречным слогом. Но вот цитата, судите сами: «Одна из главных проблем — должно ли быть в хорошем баре очень много напитков? Иногда мне мерещится бар, в котором есть все или почти все: кристальные водки, захватывающие дух горькие настойки, скандинавские аквавиты, ароматные и кусачие фруктовые…» Тут я перехожу на следующую страницу, где еще на полстраницы перечисляется все, что волнует воображение автора, и в смущении обрываю цитату: если эти тонкости — «загадочный бразильский „Питу”, греческая „оузо”», «мой любимый голландский „йеневер”» и проч. — такому читателю, как я, ничего не говорят, то зачем? А если говорят, то это прямо по Гоголю: «Тебе, может, и мяса хочется? — Ну, ступай <...> Чего ж ты стоишь? ведь я тебя не бью!» Насколько я понимаю, обширная цитата приведена Гедройцем, чтобы показать, как уклоняется автор от нескромных экзистенциальных вопросов: «…какой реальностью обладаете, говоря начистоту? В какой мере существуете? <…> Как обозначили бы вы ценность вашей личной судьбы в нашей общей вселенной?» Подозреваю, что Кобрин по-разному делает это в оставшихся за пределами рецензии текстах.

Хорошо, что иногда можно не согласиться! Но и в тех 99%, в которых безоговорочно принимаешь все мотивы критика, согласие не выражается поощрительным кивком головы или привычным подтверждением (как — помните? — одна чеховская героиня на все реплики дочери повторяла: «Правда, Лида, правда»).

С. Г. избавлен от механического согласия тем, что в каждое его мнение, разделяемое читателем, вложена восхитительная или просто симпатичная неожиданность. Примеры? Извольте.

Об одном английском романе:

«И роман замечательный, хоть и награжден „Букером”. Такая в нем тишина — почти что слышно, как растет трава. Во всяком случае — видно. <...> Роман об осанке, об улыбке, о прямом взгляде. О людях, живущих молча.

Настоящий английский. Про настоящую Ирландию.

Про любовь, вообще-то».

Не правда ли — портрет романа в полный рост?

О книге: Струйский Н. Е. Еротоиды. Анакреонтические оды. Подготовка текс­та, составление, вступительная статья, послесловие и комментарии А. Г. Мо­розова.

После кратких сведений об авторе следует о нем же: «Вы только взгляните на его портрет работы Рокотова: капризный ротик и глаза на мокром месте». Боюсь, что любой другой автор (я, в частности) не удержался бы и расписал в подробностях все, что видит на знаменитом полотне, а С. Г., как никто, умеет вовремя остановиться. Одной этой фразы достаточно; она бы утонула, пустись он в подробности. Дальнейшее замечание об этом персонаже — совсем из другой оперы: «В наше время он переменил бы пол — и никого не убил бы. Не сделал бы своей Александре Петровне полторы дюжины детей <…>» Не о ней ли, о ее портрете, незабываемые стихи Заболоцкого («полуулыбка-полуплач»)? Значит, не случайно мы знаем о ней и не знаем о нем: оказывается, «это не книга стихов дрянных виршей Струйского, а превосходная историческая монография Александра Морозова».

Собственно, возьмите любой сюжет Гедройца; в каждом найдете что-то неожиданное, удивляющее, забавное, милое, прелестное.

О переписке В. К. Шилейко с Анной Ахматовой и Верой Андреевой:

«Но вот от этой супружеской переписки нас отделяет меньше чем одна жизнь. Читать — рано. И, между прочим, слишком грустно.

Слишком жаль этих людей, из последних сил выгребающих против течения зловонного быта. (Конец 20-х ХХ века: квартиры уже коммунальные, но интеллигенты прислугу еще держат; отопление дровяное, освещение свечное, и есть надежда на водопровод.) А покуда, значит, персонажи барахтаются (медицина, кстати, пещерная; вообще, одна лишь почта работает как часы), ихнюю социальную прослойку сортируют по анкетам, и ненадежные сорта лишаются подкормки.

А впереди — нам-то видно — вряд ли не ждет профессора Шилейко тюрьма; так что туберкулез, погасив его, спасет жену — Веру Константиновну — и сына. Который письма нашел и ленточку развязал голубую (на письмах Ахматовой. — Е. Н. ).

Но я-то, читатель-то, какое право имею знать, что и в этих обстоятельствах, жалких и безнадежных, такие-то люди, чисто конкретные, умудрялись вдобавок мучить друг друга и себя то ревностью, допустим, то тревогой (и что болело, и чего боялись; и чего не понимали друг в друге, и что не нравилось), — зачем передоверены мне их тайны — для меня ведь, чужого и пока живого, ничтожные, но не для этих двоих?..»

Хотела здесь остановиться, но не могу, продолжу: «Обидней же всего (хотя и вчуже) — что не в них дело. Не в Андреевой, не в Шилейко и не в письмах. Издательство, как вы понимаете, раскошелилось исключительно потому, что предыдущую жену Владимира Казимировича звали — Анна Андреевна. И тут есть два-три о ней упоминания да сколько-то записок от нее и к ней — главным образом про сенбернара Тапу. Ну, и предполагается, что, прояснив Шилейко как все-таки крупную фигуру фона, неугомонное наше ахматоведение уточнит какой-то блик на драпировке главной героини».

Последняя выписка: «И, по правде говоря, такая злость берет. Злость на всех, кроме разве сенбернара Тапы да грудного тогда составителя книги, — но в сущности — только на судьбу».

Вот эта человечность в книге С. Г. меня трогает больше всего. Потому что человечность нуждается в таланте (как и он — в ней). Голая человечность — что-то вроде нищенки на углу, с протянутой рукой.

И разве не она заставила извлечь из примечаний к переписке Чуковского и Оксмана текст выступления К. И. на съезде писателей и сличить его с письмом к Оксману и припомнить письмо самого Оксмана, где он называет своих обидчиков? И мы видим причудливую, болезненную для души, но необходимую для выживания позу, которую, как больной радикулитом, принимали они, бедные. Как им приходилось изворачиваться! А кто, как Оксман, не хотел, — сидел полжизни в лагерях, если вообще оставался в живых.

Привлекает в этой необычной прозе и неслыханное разнообразие сюжетов, диапазон их — от средневекового эпоса до журналистики наших дней. Великие писатели и писатели попроще, трагические эпизоды истории и фарсы, счастливый вымысел и нелепый, стихотворная лирика… Опять напрашивается цитата: «Автор, возвышаясь над героем, смотрит вам прямо в глаза».

Он не любит пошлости, ловит ее мастерски и виртуозно показывает, не любит дамскую прозу и замечательно определяет ее особенность, не любит мерзости [5] , не любит наукоподобного суррогата мысли, не любит второсортную литературу, каким бы успехом она ни пользовалась, любит Галича, В. М. Глинку, Я. С. Лурье, Мелихова, Оксмана, Политковскую, Травина, Туровскую, Хазанова, Шишкина, Фрезинского, Чуковского… Не подумайте, что я перечислила всех, — просто мне приятно заметить сходство, как в иных случаях приятно заметить разность.

Эта книга нужна, я думаю, всем. Писателям, чтобы знали, как надо писать и как не надо. Критикам, чтоб не увиливали от своих прямых обязанностей, от ответа: хорошо или плохо? И читателям. Нам нужен собеседник, знающий настоящую цену мысли, слову, долгу, типографской краске, человеческому достоинству, сюжету, композиции, счастью, стилю, профессионализму, смерти и бессмертию. И всему остальному. «С кем вы на рынок Торжковский идете, / кто эту жизнь комментирует вам?»

Елена НЕВЗГЛЯДОВА

Санкт-Петербург

 

[5] См.: Коняев Николай. Рубцовский вальс. Апология русской судьбы. М., 2005.