Выбрать главу

Клавку, бросившуюся на спасение угрей, Лёня, по своему обычаю, начал бить смертным боем. Та с воплями кинулась барабанить в Любину дверь, что делала всегда в случаях Лёниного рукоприкладства. Люба выскочила на босу ногу и сделала то, что обычно делала в подобных случаях: схватив тщедушного, отчаянно матерящегося Лёню за шиворот, она сволокла его в ванную, сунула головой под ледяную струю и отпустила только тогда, когда мат его сошел на нет, а сам он безвольно обмяк в ее руках. Останки угрей к тому времени благополучно дотлели в кухне.

Клавины сын и невестка ютились в дальней комнате, не пили, работали и дома почти не бывали, но из-за того, что вся квартира пропиталась ядовитыми винными и аммиачными миазмами, казалось, что пьет вся семья. Вскоре невестка родила, и все трое срочно эвакуировались на съемную квартиру, потому что оставаться с ребенком в таком бедламе и антисанитарии было невозможно.

Первым, пролежав две недели в больнице, умер “от непонятной болезни” Лёня. Перед самой смертью его выписали, и еще с неделю он сидел совершенно трезвый на стуле возле подъезда и рассказывал всем входящим и выходящим, что “лечить совсем разучились, и вообще, плевали они на нас, а жить-то хочется”.

После Лёниной смерти Клава поникла, сдулась, но пить не перестала. Она жаловалась соседям на горечь во рту, говорила, какой “хороший, не вредный совсем мужик” был ее Лёня, и добавляла с пьяной слезливостью: “Скоро он меня к себе заберет”. Клавку было жаль, но сомневаться в том, что “заберет”, уже не приходилось.

Сын с невесткой появились через полгода после Клавиной смерти, когда надо было вывозить мебель и вещи, потому что приватизированную квартиру они продали. Далеко везти не пришлось, только до ближайшей помойки. Пропахший мочой и бормотухой хлам был не нужен ни родственникам, ни комиссионке, разве что окрестным бомжам мог пригодиться.

А потом в проданную квартиру въехали “какие-то черные, этого только нам не хватало”, как, едва разглядев новых соседей, сообщила Люба собачнице Глафире, с которой у нее было перемирие, потому что как раз накануне Глафира шерсть за своими собаками “наконец-то сама соизволила вымести”.

 

Сначала в квартире никто не жил, а приходили степенные вежливые исчерна-курчавые мужчины и делали ремонт с неместной раздумчивой обстоятельностью. Как ни хотелось Любе придраться к ним, а повода не находилось: шуму они производили мало и грязи на лестнице за собой не оставляли.

Когда ремонт был закончен, окна и полы вымыты и мебель завезена, в подъезде появились новые жильцы. Родом, как потом выяснилось, были они из Сумгаита. Где этот Сумгаит находится, Люба не знала, но помнила, что продавался еще в восьмидесятых такой стиральный порошок в противной, расползающейся при соприкосновении с влагой картонной коробке, да потом куда-то пропал, и вообще был крупчатый, серый, стирал без пены и плохо. “Значить, место негодное, ясно, что сбежали”, — решила про себя Люба.

Хозяина, пожилого седовласого мужчину с прямым длинным носом и карими выпуклыми глазами, звали, как приметчиво зафиксировала Люба, “почти по-нашему”, Арсеном, что напоминало сокращенное от Арсения. Его маленькую приветливую жену звали Ануш, что, в общем, тоже смахивало на “нашу” Анну и звучало по-домашнему ласково и уютно. Высокого, крупного и рано начавшего лысеть сына мать сокращенно звала Мишей, а отец всегда полностью — Микаэлом.

Чернокудрую и синеглазую красавицу, дочь новых соседей, звали Офелией. Люба удивилась такому имени просто потому, что ничего подобного раньше не встречала. А более “продвинутую” Глафиру удивила смелость, с которой у некоторых народов называют детей именами вымышленных литературных героев. Порывшись в еще советском многонациональном прошлом, Глафира, общительная по характеру и роду бывшей деятельности, вспомнила директора мебельного магазина по имени Гамлет, зубную врачиху Эсмеральду и коллегу-товароведа Дездемону.

Мужа Офелии звали вполне привычно-загранично — Артуром, их дочь — Светочкой. А сероглазого и подвижного, как ртуть, сына Микаэла и его русской жены Наташи и вовсе по-деревенски — Карпом.

С удивлением слушала Люба, как произносили Ануш и Арсен имя дочери: с четкой буквой “о” в начале и “э” вместо “е” посередине — Офэлия, точно это было название диковинного цветка.