Тетка, так и не ставшая по-настоящему родней, продала свою квартиру, купила за городом домик с участком и сидела там безвылазно с внуками. А теткину дочь Люба и видела-то всего раз за двадцать с лишним лет: когда родилась Зойка, та забежала и оставила на столе байковое одеяльце и несколько застиранных детских пеленок.
С соседями никакого такого общения, кроме “здрасте — до свиданья”, не получалось. Изредка забегала Люба к Одинцовым, проведать, “живы ли” да “не надо ли чего”. Посиделки с Глафирой, тяготившие Любу, давно сошли на нет. С противоположными армянами тоже незаладилось. Поначалу маленькая Ануш, если пекла что, а пекла она часто, заходила к Любе, приносила тарелочку, накрытую белой салфеткой, и навстречу Ануш радостно выскакивала Зойка. Люба ревниво оттирала Зойку бедром, тарелочку брала и вежливо интересовалась: “Как ребяты ваши?” Ануш каждый раз удивлялась слову “ребяты”, не понимала, о ком речь. Когда выяснялось, что о внуках, говорила, что все, слава богу, хорошо, ласково трогала Зойку за подбородочек и уходила.
Люба надламывала душистое печенье и думала, что все равно соседи напротив “какие-то не такие”. Живут тихо, сор из избы не выносят, даже если и случается чего, семья ведь, понятно. Детей одних на улицу не пускают, а только под присмотром. Это ее Зойка с пяти лет одна с детсадовскими подружками по двору шмотылялась, а всегда нарядную, с бантами в косах Светочку лет до двенадцати Арсен сам в музыкальную школу водил и еще ждал, пока занятия кончатся.
А потом Люба и вовсе с соседями рассорилась, но это было позже, когда обосновался у них в узкой комнатке при кухне новый жилец, дальний, как они сказали, родственник по имени Григорий, сутулый седой мужчина с твердым неулыбчивым взглядом черных глаз и странным, как бы изнутри прогоревшим лицом. Изредка они сталкивались в подъезде, Люба поджимала губы, сторонилась, а мужчина коротко и равнодушно взглядывал мимо Любиного плеча и кивал, и Любе казалось, что в глазах его и под обтянутыми темной кожей острыми скулами тлеют, ни на минуту не угасая, раскаленные угли. Но самым подозрительным в Григории был шрам, тянувшийся от уголка левого глаза вниз, к шее. Когда лицо мужчины зарастало твердой седой щетиной, шрама почти не было видно, а на гладковыбритой коже он казался свежей кровоточащей раной.
Выходя утром во двор, Люба придирчиво оглядывала газоны и дороги возле дома, интересуясь, как там новая Раиса справляется. Раиса справлялась. Осеннее месиво из листьев и грязи было аккуратно загнано за поребрик, на край газона, а там разбито на кучки, чтобы потом удобнее было в уборочную машину закидывать. Ледяную корку на дорогах Раиса ломом, конечно, не колола и скребком для льда не скребла, но песком с солью посыпала изобильно, так что зимняя обувь расползалась прямо на ногах граждан. Зато переломов конечностей ни у кого не было.
Переломов не было, но было другое: Любин третий подъезд слева начал идти на убыль.
Происходило это потому, что новых детей не рождалось, прежние вырастали и норовили сбежать, как, например, Зинкина задавака Татьяна, выскочившая замуж за немца, точно своих ей тут было мало. А старики вдруг “двинулись строем на выход”, как определила для себя этот процесс Люба, когда почти сразу вслед за старичком Поляном отдала Богу душу полковничиха Августа Игнатьевна.
Неприметный, как вытертое пальто, бывший плановик Полян ничем особенным, кроме профессиональных артрозов-остеохондрозов, вроде не болел, а просто лег однажды и умер.
— Это все от обиды, — объясняла Сонечка милым, нестареющим голосом девушки-телефонистки.
От какой такой обиды стоило бы в наше время вот так раз — и помереть, Люба в толк взять не могла. Свет на кончину Поляна пыталась пролить библиотекарша Алевтина Валентиновна.
— Это из-за книги, которую писал он, — горестно тряся головой, сообщила она Глафире.
Попутно выяснилось, что старичок Полян с некоторых пор стал завсегдатаем Эмочкиных литературных посиделок и после этих сборищ долго не мог прийти в себя, а все бродил по квартире как потерянный и что-то говорил вслух, кажется, стихами, только вот Сонечка не разобрала — какими. От расспросов жены Полян с досадой отмахивался: все равно, мол, не поймешь.
Про таинственную книгу Алевтине никто не поверил, потому что все знали ее сдвинутость на печатной продукции. Да и какую книгу, спрашивается, мог писать человек, всю свою жизнь проработавший рядовым сотрудником планового отдела конденсаторного завода?