Эти особенности пропаганды имеют глубоко укорененные в психологии причины: «Японские деятели культуры — режиссеры, писатели и художники — даже во время войны изображали на фронте прежде всего самих японцев. Японцев, которые сражались не столько с „врагом”, сколько с самими собой» [21] . Ибо главная победа, в соответствии с японским этосом, нашедшим выражение в том же комплексе бусидо, одерживается над собственной трусостью, телом и духом, который должен быть полностью подчинен внешней задаче — службе сюзерену, императору и Японии. Победа же над врагом — дело второе, если не третье. Врага, то есть Другого, не видно, он не важен, по сути он вообще
не существует, ибо, как хорошо известно, Другой обусловлен не объективно, но наблюдающим его субъектом: «Но явит ли он себя? Он не может явить себя в вещах. Каким бы ни было распространенное мнение, я не вижу других ни в их теле, ни где-то еще. Взгляд другого исходит не из какой-то точки пространства. Другой рождается с моей стороны , подобно черенку или в результате удвоения, как и первый Другой — согласно Книге бытия — был создан из части тела Адама» [22] , как писал еще в свое время Мерло-Понти. Поэтому же, кстати, японцы так «прославились» своей жестокостью по отношению к врагу, чинимыми ими над китайцами и корейцами преступлениями — они не считались людьми, их для японцев не существовало, а сама жестокость была обусловлена опять же не объектом, Другим, а субъектом, самими японцами:
«Ненависть к врагу и желание отомстить за погибших друзей — мотивы, столь часто приводимые для объяснения (или оправдания) ярости солдат в бою — не представляются доминировавшими в психологии бойцов-камикадзе. Часто они упоминают о своем долге охранять священную землю Японии от иностранного загрязнения и предлагают свои жизни для защиты своих семей. Однако это никогда не принимает формы „нутряной” ненависти к вражеским солдатам или расового антагонизма в отношении Запада. Это, скорее, выражает острое чувство необходимости компенсировать все то доброе, что они получили с рождения. Таковое признание долга благодарности (он) и твердая намеренность оплатить его любой жертвой, какая окажется необходимой, являются основой японской морали и на протяжении многих веков было сильнейшим воодушевляющим моментом, — как в мирное, так и в военное время» [23] .
Неразличение, отрицание Другого приводит к весьма показательным последствиям как в бытовой практике (свидетели японской оккупации Дальнего Востока сообщали, что японские солдаты испражнялись прямо посреди улиц на глазах у населения, которого для японцев опять же попросту не существовало [24] ), так и в глобальном плане. Введя во время войны суровую цензуру, японцы переписывали исторические учебники — совершенно как это было в Советском Союзе! — в угоду их политическим интересам и этнонационалистической конъюнктуре дня. Так, будучи в союзе с Германией и Италией, японцы следующим образом «редактировали» свои учебники (в скобках замечу, что практика эта отчасти дошла до наших дней — на выпускаемых в Японии географических картах «спорные» Курильские острова закрашены не российским, а японским цветом…): «В учебниках 1938 года есть история изобретения паровоза, но изображение англичанина Стефенсона там все равно отсутствует. Зато оно есть у Галилея, поскольку он был итальянцем, а Италия была союзницей Японии. Современная идеологема „у врага нет лица” распространялась на всю историю. И в этом смысле никакой истории не существовало» [25] . А это весьма напоминает ситуацию последних лет в нашей стране, когда, в результате общественной апатии, отсутствия идеалов в прошлом, скомпрометированного прошедшего столетия, постоянных метаний властей между различными историческими «поведенческими моделями» и явного общественно-исторического застоя, само понятие истории отходит на второй план, предстает несуществующим. Эта «картина мира» напрямую связана с «остро переживаемым многими группами дефицитом коллективных символов. Привычные для них „старые” символические конфигурации теряют общественный авторитет и все чаще маркированы негативно, „новые” — чужды и по жизненному опыту, и по идеологической окраске; те же, которые как-то соединяли и гармонизировали бы „старое” и „новое”, отсутствуют» [26] . У японцев, как мы видим, недостатка в «коллективных символах» (та же фигура императора) не было, результат же был синонимичным.