3
«Должно быть, когда бы не первородный грех, не проклятие Господне, вряд ли заслуженное потомками Каина, вся наша жизнь доставляла бы нам такую же бескорыстную радость, как в детстве…»
Первая часть представляет собой серию небольших поэтических новелл о детстве, когда «мир казался куда более плотным, весомым и убедительным, чем впоследствии». Эта плотность, вещественность, правильность — главная ее тема. Каждая из новелл посвящена вещи, предмету. Реальность счастья, вещность красоты — вот здесь, в этих спичках на коммунальной кухне, в электрическом моторчике из «Детского мира», в новом торшере, в квасе на улице, в коллекции марок... Как в отрывке из одного кенжеевского стихотворения, написанного примерно в то же время, когда писался роман:
Топает босиком второклассник на кухню, чтобы напиться
из-под крана, тянется к раковине — квадратной, ржавой.
И ломается карандаш, не успев ступиться,
и летает Гагарин над гордой своей державой.
Он (ребенок) блаженствует, он вчера в подарок —
и не к дню рождения, а просто так, до срока, —
получил от друга пакетик почтовых марок
из загробного Гибралтара, Турции и Марокко.
Поэзия — это, в сущности, порядок слов. Высшая ее цель — достижение гармонии, когда каждое слово стоит на своем, единственно правильно предназначенном ему месте. Поэзия не создает ничего нового, она ищет то, что уже есть. Она как решение задачи, как доказательство теоремы. Проза, как правило, не ищет. Проза творит мир, в крайнем случае его объясняет. Но проза первой части — это проза поэта. Это доказательство наличия гармонии. Это выписки из «Книги счастья». Это в идеальном порядке расставленные слова.
«Магазины, находившиеся в пределах пешей ходьбы, делились на скучные и удивительные. Некоторые обладали собственными именами: гастроном близ улицы Веснина назывался серым магазином, а овощная лавка напротив бывшей церкви Николы на Могильцах — базой, потому что именно продуктовая база располагалась там во время войны. <...> Молочная и булочная на Кропоткинской назывались нарицательно, а вот гастроном рядом с ними носил имя „Угловой”. Соль и молотый красный перец, равно как и загадочные кардамон и бадьян молотый, томились на прилавках любого гастронома, как, впрочем...»
Конец пятидесятых, ранние шестидесятые, миллион раз описанное коммунальное советское детство. Миллион раз, но, может быть, ни разу с таким ощущением интенсивного изумления, с распахнутыми от счастья глазами. Так писали о совсем другом утраченном детстве. Даже не «Детство Никиты», а первая глава набоковского «Дара» приходит на ум. Или же «Другие берега» (в английском варианте «Speak, Memory»). У Кенжеева замечательная память на черточки, детали, подробности. Он не описывает, он воскрешает. От этого мира практически ничего уже не осталось. Но острый укол памяти передается от автора к читателю, и воспоминание вспыхивает, как яркая лампочка от только что принесенного в дом нового торшера: «Комната преобразилась: в одном из дальних углов под потолком явственно обнаружилась пыльная паутина, за спиной у охотника на гобелене вдруг обозначилась тушка дикого гуся; от кусочка граненого стекла, который папа давным-давно подвесил под абажуром, скользнула на стену небольшая, однако достаточно яркая радуга, а за окном внезапно потемнело».
Но вот странность: поэтические эти зарисовки перемежаются страницами какого-то совсем другого произведения. Это эссе о поэзии, написанное «бывшим поэтом» (так аттестует себя автор). Внимательный читатель отыщет в тексте даже дату его написания: 1979 год. Тождественен ли автор эссе мальчику, герою зарисовок? Возможно, мальчик вырос, стал поэтом, потом перестал им быть, написал эссе. Или, как в гофмановском «Коте Муре», одни страницы случайно переложены другими. Авторство трактата прояснится только в третьей части романа.
Заметки о детстве — путеводитель по Эдему, картография Рая, выписки из «Книги счастья». Эссе — комментарии к этой книге. Что такое красота? Почему люди пишут стихи? В чем смысл поэзии? Задавая все эти вопросы, автор вряд ли надеется дать на них внятный ответ. Скорее это некоторое ощупывание поверхности счастья, обозначение его границ. А с другой стороны, это вопрошание о Рае, навсегда утерянном. Но и сожаление об утраченном Рае облекается в элегическую форму, почти в стихи.