С одной из таких жертв литературной ностальгии я познакомился в 1980 году.
Жена писателя Валерия Тарсиса, Анна, пригласила меня в Берн для выступления перед герольдами и глашатаями некоего таинственного Института «Второй Мир» (я думаю, это было протестантское общество, которое пыталось оказать помощь своим единоверцам в СССР). Я был гостеприимно встречен и Анной, и автором «Синей мухи», и Институтом «Второй Мир» и провел несколько приятных дней в этом сверхопрятном городе. По вечерам мы вели, разумеется, «русские» разговоры. Валерий Яковлевич, коренастый, симпатичный и говорливый старик небольшого роста, рассказывал о своих литературных делах: он периодически сотрудничал в газете «Zeitbild», представляя швейцарской публике русские новинки, готовил полное собрание сочинений для издательства «Посев» и с интересом следил за русской эмигрантской прессой.
Но одна подробность его литературной деятельности привела меня в состояние шока: он показал мне коллекцию своих неизданных романов, — не менее десяти! — и каждый превышал четыреста страниц . Меня поразило не столько изобилие творений, сколько замысел творца: по его словам, они должны стать своего рода энциклопедией советской жизни (может ли энциклопедия стать произведением искусства?!). Он прочитал несколько глав из неопубликованного романа, который назывался, если я не ошибаюсь, «Борьба с зеркалом». Я убедился, что, вопреки только что услышанным последним известиям на немецком языке, нежно-анилиновым швейцарским сумеркам, наливавшимся прозрачной синькой за окном, весям и стогнам города, продезинфицированным, как в операционной, знаменитой часовой Башней и фонтаном на Марктгассе, Валерий Яковлевич продолжал свое существование в иных мирах — советском быте тридцатых и сороковых годов, от которого он удалился уже несколько десятилетий тому назад. Ностальгический бурлак, он покорно продолжал влачить плот своего прошлого, не замечая, что тот скользит не по живым водам творчества, но застревает в песках забвения...
— Действие «Портрета в сумерках» происходит в самом начале перестройки — роман плотно привязан ко времени своего написания и хорошо передает атмосферу тех лет, особенно переполоха на Западе, вызванного переменами в СССР. Можно было бы предположить, что ваш следующий роман также станет откликом на эти перемены — долгожданные и масштабные. Однако в «Кудеснике» вы возвращаетесь к советским временам: события развиваются на рубеже 1982 — 1983 годов в среде новоиспеченных эмигрантов, еще и не помышляющих о скором падении железного занавеса.
Следует ли видеть во временн б oй неактуальности «Кудесника» сознательный жест, подчеркивающий относительность значимости политических и общественных вопросов по сравнению с вопросами «вечными»?
— Я думаю, что если эхо перестройки и долетело до страниц «Кудесника», то никаким образом нельзя говорить об обращении к «актуальной» теме. Французская и даже русская эмигрантская публика видела тогда российские события не более отчетливо, чем вы увидите пейзаж Мон д’Арре в Бретани через ветровое стекло автомобиля, пробираясь или продираясь сквозь туман со скоростью два километра в час. К тому же отклик на
тогдашние события подразумевает политическую или социальную вовлеченность в эти события, что для меня как для прозаика неприемлемо.
Это отнюдь не эстетская позиция. Я нахожу, что вершиной русской литературы советского времени стал «Архипелаг ГУЛАГ» А. И. Солженицына, — не роман, но опыт художественного исследования . Во многих отношениях этот опыт уникален, неповторим. И, как подлинный художник, Солженицын уклонился от формы романа, который должен быть свободным от авторской вовлеченности в политические или социальные сферы — под угрозой оказаться ангажированным романом.