Тамара пристроилась рядом со спящей женщиной, быстро написала заздравную записочку, а над заупокойной стала думать. Наконец вспомнила соседа, доктора с пятого этажа, обрадовалась и добавила в список еще одно имя.
Ни деда своего, ни бабку она не любила. “Урод я, как есть урод… — казнилась Тамара. — А может, потому это, что все ушло на ребенка”. Она пыталась понять и одновременно утешить себя, но выходило одно: никакой любви к родне у нее не было задолго до рождения девочки. По крайней мере, так Тамаре теперь казалось. Любовь кончилась гораздо раньше, чем бабка развела Тамару с Виталиком. “Жилплощадь ему нужна, лимите этой, а не ты, не понимаешь, что ли, дурища. Дед на квартиру жизнь положил. Вон, — и бабка коротким кивком указывала на сервант, где позади разнокалиберных рюмок и аляповатого чайного сервиза красовались дедовы никому теперь не нужные свидетельства об изобретениях, — вон патентов-импотентов этих сколько. Не дам Витальку прописывать, не смей, слышишь, дубина стоеросовая!” И она так стучала по столу сухим, ощетинившимся белыми костяшками кулаком, что у Тамары все внутри подламывалось. Она стояла перед бабкой сутулясь, вытянув по швам большие руки, глотала густые слезы и думала, что Виталик и так уйдет, теперь-то, когда она третий раз за два года выкинула.
Маргарита Петровна, с которой Тамара однажды поделилась своими терзаньями, сочувственно вздохнула:
— А ты пожалей их, Тамарочка. Вспомни что-нибудь такое и пожалей. Тебя и отпустит.
Совет был простой, но трудновыполнимый.
Остаток того дня и часть следующего Тамара в свободное от работы время сидела, стиснув на коленях руки, и пыталась вспомнить “что-нибудь такое”. Для бабки подходящих воспоминаний никак не находилось. А вместо деда Тамара почему-то вспомнила пол-литровую стеклянную банку из-под кабачковой икры.
Банка стояла рядом с чахлым фикусом на подоконнике, доверху заполненная водой, весело преломлявшей солнечные лучи. Внутренняя поверхность банки посверкивала микроскопическими пузырьками воздуха, а на дне клешней лежала дедова вставная челюсть, в которой между пластмассовыми симметрично лепились два золотых зуба. Зачем нужны были в протезе золотые зубы, Тамара не знала, расспрашивать обычно хмельного и злого на язык деда не решалась, а банку больше всего запомнила потому, что должна была менять в ней воду.
— Тамарка, дубина стоеросовая, не следишь, что ли, опять замутнелась! — кричал дед, и Тамара с отвращением брала банку и несла в ванную. — Глаза-то не закрывай, дурища, е…нешь челюсть, а она хрупкая, в чем я выходить буду?!
Повседневная разношенная челюсть с утра до вечера перекатывалась у деда во рту, а та, что с золотыми зубами, была парадная, “для выхода”, но выходил дед, оказавшись на пенсии, редко, разве что в соседний магазин за “бескозыркой”, на почту, куда до востребования приходил его любимый журнал “Техника — молодежи”, или к единственному, еще фронтовому другу “вспомнить прошлое”.
Из родного проектного института неуживчивого, вечно качавшего права деда “ушли”, как только он достиг пенсионного возраста. Оказавшись не у дел, дед и вовсе задурил: днем спал, вечером начинал пить горькую, а ночью конструировал из подручных материалов летающую тарелку. То, что это была именно летающая тарелка, Тамара не сомневалась, помня, как давним летом, щуря глаз на холмы в поле, через которое они ходили от станции к даче, и что-то в уме прикидывая, дед обронил:
— Эх, площадка пропадает, сюда бы инопланетян в тарелочке, я бы заскочил хоть на подножку да съ...ал отседа.
Стук молотка и грохот постоянно рушившихся конструкций мешали спать не только Тамаре с бабкой, но и совершенно бесконфликтным жильцам второго этажа. По вечерам, строго после одиннадцати, приходил маленький мужчина, робко просил “если можно, быть потише” и заканчивал неизменной фразой:
— Понимаете, Лёвушка кандидатскую пишет, ему ночью отдыхать надо…