Выбрать главу

Да, все началось именно тогда, в детстве, подспудно, абсолютно необъяснимо, как-то исподволь. Может быть, во время довольно частых семейных скандалов, ссор или перед сном, когда мои братья — Максим и Модест — гасили в комнате свет, но при этом оставляли дверь приоткрытой, скорее всего чтобы слушать, как я ворочаюсь.

И я ворочался, потом затихал на какое-то время, прислушивался сам к себе и ворочался снова. Нет, я не знаю, зачем я это делал. На этот вопрос я не отвечу теперь...

Клянусь, что я не храпел во сне, но братья почему-то обзывали меня храпуном. Это была ложь! Ложь! Они врали.

Ворочался — это да...

Кстати, сейчас меня посетило одно весьма любопытное предположение по этому поводу, а может быть, я просто хотел проверить таким образом — жив я или уже умер. Однако, если я могу шевелиться, ворочаться, могу различать звуки, значит — я жив.

И как бы в подтверждение подобной счастливой догадки, это я понял только сейчас, из соседней комнаты доносилось: “А ну спать немедленно! Перестань подслушивать! Перестань ворочаться!”

Пронзительный крик: “Вот, опять нашему храпуну досталось!”

Я спал. Я не боялся спать. Что мне снилось?

Мне снилось, что я сын пациента специального лечебного учреждения, в которое он, то есть мой отец, попал сразу вскоре после того, как они расстались с матерью.

Мой отец — коротко стриженный, коренастый старик в очках на мясистом венозном носу — мог резко сказать мне: “Убирайся прочь!” — или же, напротив, смилостивиться и жалостливо, совсем по-детски попросить: “Нет, нет, не уходи, прошу тебя, побудь немного со мной”. Я, разумеется, оставался с отцом в необычайно просторной и светлой больничной палате, где он содержался в полном одиночестве. Да, он мог живо интересоваться тем, как я живу, чем занимаюсь, как живет мать, как себя ведут мои братья — не безобразничают ли. Однако на все мои по-дурацки однообразные вопросы о его самочувствии он, как правило, отвечал мрачным молчанием.

Боже мой, Боже мой, только теперь я понимаю, как невыносимо глупо звучали мои вопросы. Да и что он мог ответить мне. Тогда я не понимал этого, может быть, потому что был слишком глуп...

Я глуп? Я лжив? Я сам записывал ответы на эти нехитрые вопросы на клочках бумаги, чтобы спустя много лет прочитать их. Я глуп? — и да и нет. Я лжив? — и да и нет.

Сокровищница. Дарохранительница. Ковчег. Крест-энколпион. Предсонье. Сон.

Потом я просыпался.

Ветер перелистывал страницы раскрытой книги...

Вот ветер перелистывает страницы раскрытой книги, лежащей на подоконнике. А это значит, что к окну можно подойти с другой, противоположной, стороны и заглянуть в эту раскрытую книгу и так долго стоять, внимательно изучая последовательность расположения перевернутых абзацев, заглавных буквиц, рассматривая иллюстрации, а еще упавшие в траву, в снег ли закладки и мысленно, разумеется, только мысленно составлять из них гербарий.

Когда идет снег, то я теряю ощущение реальности. Времени?

Наконец я забываюсь. Правда, в самую последнюю минуту в голове отчаянно проносятся какие-то совсем посторонние мысли, например, о необходимости раздеться целиком, о необходимости встать, пойти на кухню и проверить, выключен ли газ, о необходимости проснуться завтра как можно раньше, чтобы полюбоваться на рассвет, и еще Бог знает о чем...

Никаких сновидений! Нет! Ведь они только расхолаживают внимание и утомляют зрение своими необычайно яркими, буквально ядовитыми цветами, а также вызывающими формами и абсолютным нарушением хронологии событий. Стрелки движутся в противоположную сторону или это только зеркальное отражение циферблата настенных часов? Отражение в зеркале, которое висит над рукомойником в ванной комнате.

Теперь остается довериться только звуку. При том, что совершенно невозможно понять — музыка ли это, вой ветра, нестройный унылый хор стариков в медвежьих, надвинутых на самые глаза шапках, мычание сирен, а может быть, просто гудение мятых молотком жестяных труб или рогатого, так напоминающего камертон неповоротливого, кобальтовой окраски жука-носорога. Однако поющие голоса постепенно затихают, сбиваясь на бормотание, на шепот, на шелест сухих, потрескавшихся, облепленных сухарями простуды губ. Остается возможным разобрать только выражение недовольства: “Это просто безобразие какое-то!”

Безобразие — значит отсутствие образа, формы и подобия, а иначе говоря, утрата всякого смысла, воцарение хаоса. Понимание этого приходит с наступлением рассвета...