Солнце как-то быстро переваливало хребет сверкающего дня — и уже водородо-гелиевым знаком печали стояло над дальними полями, окрашивая перелески. Цвет рощ был зловещ. Замолкали редкие птицы. Возвращаться было поздно. Ночь надвигалась. Мертвело небо, краски блекли. И вот уже какой-то олух царя небесного гнал сквозь буреломы и сугробы в звездной пыли стадо — и оглушительно-раскатисто щелкал тяжелым бичом, обдирая мерзлую плоть деревьев.
Но в хибаре еще было весело: после ужина, с огнем. Клетка пустовала, Сева никак не мог залучить снегиря. Или клёста. Или хотя бы отыскать его труп, а? морозоборца; он так просмолен семенами шишек, что после смерти лежит натуральной мумией в дупле тридцать лет. Его раньше боялись, клюв крестом, потомство выводит в самую стужу: в январе. Чистый фараон. И вот — помер Старый Клёст как год, и где-то идут поминки. В почетном карауле дятлы в красных фуражках и красных подштанниках.
Бамц-бамц! — синицы в сосульки.
Сороки с лучинами, кадят.
Тетерева супятся.
Сойка берет слово прощания с дорогим товарищем: це-це-це-це...
Короче!
Смотрят: ах! ё-моё! чжааа-чжааа! чуф-фы! Краак? Дупель?!.
Да-с! — дупель простуженным голосом. — Вот остался из высоких чувств патриотизма осин. Клёст Ёльич не одобрял же этого дела, перелетов? я и решил...
И пьян чуть-жив! как обычно.
Дупель: да-с! А как бы я не окочурился в родимых сугробах, Воробей Соломоныч?
Тетерева: фсё это фесьма подожрительно!
Сойка: це-це-це, расследуем.
Надеемся, с адвокатом, товарищ Це-Це.
Глядь: иностранная делегация, во фраках.
Будет ему адвокат, все по закону, — Ворон Иванович. Ребяты!..
Дятлы его под ручки хвать, уводят. Дупель поет: Чеорный воаран! Чтой ты вьешься!..
Слово прощания предоставляется иностранной антарктической делегации.
Но тут часы бьют: полночь. И раздается голос из сугроба: пре-э-дки! пре-э-дки!
Что такое? кто блеет? бекас? наваждение! Но — чу!
В лесу шорох и шум.
Все замерли, слушают.
Они приближаются.
Хлопают крыльями.
Хлещут хвостами.
Хрустят ветками. Щелкают.
Атас!.. Предки!
Было смешно, но и немного не по себе, как будто слезка дупеля — знаменитая тихая, прерывистая, загадочная серебряная трелька на токе, услышать которую мечтает каждый охотник и птицелов, — падала за шиворот, холодя спину, скатывалась...
— Ну как отдохнули? как поживают дедушка-бабушка Охлопковы? Или у него там кто? тетя с дядей?
Вопросы отца, сидевшего в кресле с газетой и гревшего ноги у самодельной электропечки, змеисто красневшей под железным сетчатым панцирем на тонких стальных ножках, — вопросы эти и тон и взгляд серых глаз над газетой “Правда” сразу не понравились Севе.
— Хорошо! — слишком, пожалуй, бодро ответил сын. И даже сам поморщился, как и отец.
— А что же вы, в курной избе там жили? — спросил отец тоже бодро, но с какой-то едва заметной гадливостью.
Сева растерялся, изобразил недоумение на лице, — выгадывал время, соображал.
— Ну, — рассмеялся отец, зачесывая волосы назад, — ты как немец!
Сева заморгал.
— Почему? — спросил он, сбитый с толку.
— Потому что только немец может не знать, что такое курная изба. Да и то образованный, наверное, знает. Это изба — где куры живут! — снова рассмеялся отец. — Да?
— Нет, — напряженно ответил Сева.
— Так что же ты дурака ломаешь? — устало спросил отец, нашаривая разопревшими ногами тапки.
— Я-а? — с идиотским изумлением, насквозь лживым, спросил Сева, хорошо зная, что отцу особенно ненавистна именно эта интонация, именно это “я-а?”. И он не ошибся. Отец метнул над газетой серый сверкучий взгляд.