Выбрать главу

все рифмовала с кровью.

Всё же твои ужастики

наши питали грезы:

Йорки шли на Ланкастеров,

алые тлели розы...

Злая ты, злая мачеха,

нынешняя история,

алчности математика,

ненависти фактория.

Ядерные пастилки,

лагерное барокко —

и ни единой картинки,

ни одного урока.

 

Тайм-аут

Щепка лезет на щепку,

точка на запятую,

скрепка кусает скрепку,

в скобочку завитую.

Книжка с другою книжкой

схлопнулись второпях:

дрожью дрожит чуть слышной

том о двух корешках.

Кошки поют на крышах

славу бескровным войнам,

ангел с трубою, слышишь,

время играть отбой нам

и разливать по фляжкам

то, что дается даром

кошкам и деревяшкам,

книгам и канцтоварам.

*      *

*

В этот час, когда окна уже горят

из ноябрьской тьмы по краям фасада

и последние несколько дошколят

молчаливо ждут у крыльца детсада, —

в этот час капризничает душа:

ни гулять не хочет, ни даже в гости,

у окна стоит, на стекло дыша,

и ладони трет в диатезной коросте.

То ли скушно ей, то ли тошно ей,

только знай сопит, только тянет шею:

не видать ли там дорогих теней?

Ведь придет же кто-нибудь и за нею.

Диспетчер

Смирнова Наталья Вениаминовна родилась в Якутске. Закончила филологический факультет Уральского университета (Екатеринбург). Автор трех книг прозы. Живет в Москве. Лауреат премии журнала “Новый мир” за 2005 год.

1

Вечером у директора была назначена репетиция. В сумерках он вышел в коридор на охоту. Новая жертва появилась, повиливая тазом, точно под юбкой у нее был руль.

— Зайди ко мне, Лиза.

Он запер обе двери — и свою, и секретарскую.

— Я хочу тебе спеть. Послушаешь?

Лиза пришла в смятенье, но преодолела себя. Села, как отличница, сложив на коленях руки, и приклеила к лицу ожиданье. В скорости перевоплощений ей мало равных.

Певец выложил ключи на подоконник и поглядел вниз. Машины разъехались, здание опустело, охрана не услышит. Он набрал воздуху. Стало трудно, как на горном подъеме, к которому не готов, обморочное чувство счастья мучительно нарастало. Он выпустил на волю три строки, точно облегчился, и оглянулся на Лизу.

Там, где сидела она, плавал рассыпающийся на ветру одуванчик. В тишине она понемногу отвердевала, но выглядела все равно гнусно. Какие-то лохмотья жалких розовых пятен, всклокоченные волосы и трясущиеся руки. И это женщина, притаскивающая прибыль в тысячи долларов! Эта расторопная, сообразительная интриганка…

Опять фиаско. Он отомкнул двери и молча выпустил птичку. Она ушла, не угодив начальству, с выражением испуганного любопытства.

А что было делать, если его голос хотел петь? Хотел выпростаться из темноты на свет, но не мог, как иногда не может родиться ребенок. Голосу было не до шуток. Речь шла о существовании наяву, а не среди грез. Не как одинокого лермонтовского дуба в конце пути, а дуба реального, рождающего листья и желуди.

А вдруг это наказание? Но за что? Он и так пострадавший. Банально пострадавший, не тяжелей прочих. Прочие, однако же, не поют.

Раньше его желания были другими. От двадцати до тридцати он любил только женщин и делал это столько, сколько они позволяли, пока не проваливался в сон, заштрихованный под ночь, и лежал в глубокой тьме, когда все существует помимо тебя, а ты один подо всем. Абсолютный покой, извлеченный из женского тела, был его главной добычей, пока рыженькая обезьянка не доказала, какой это пустяк по сравнению с желаньями женщины. “Бульонница, — причмокивала она шоколадными губами. — Шубка”.

Восьмилетнюю девочку и трехлетнего мальчика он довел до двери, за которой они исчезли и больше не появлялись. Она увезла в Германию его детей. На фотографиях, которые она спустя десять лет прислала, он никого не узнал: там были две бабы и хлюпик на лужайке. Все это она совершила ради шуб и бульонниц. Он бы многое отдал, чтобы эта история была трагичной. Но она пошла, как у какого-нибудь “эдички”. Ты нянчишься со своей персоной, а уличный прохожий полагает, что он тебя где-то видел. Он тебя не видел, просто ты похож на тысячи. У вас общие желания, а собственные достигаются личными страданьями. Женщины в шубах для него не существуют — тем и оригинален…