Когда ты насколько-то состоишь из стекла, то на многие вещи учишься смотреть по-другому (через стекло), и тебе многое по барабану. Ты даже можешь, если тебе на всех плевать, вырасти отморозком. А если нет — станешь, как я, отраженцем и будешь (как я) отражать свои эпохи: все их бесчинства, разлад и недолговечность. И тебе ещё сильно повезёт, если вместо виселицы ты заслужишь проклятье: привыкай, мой мальчик, к тому, что миром правит не сюжет, а идеи. Так что если тебе захочется яблока, то просто попроси его, а не создавай ситуацию, при которой тебе его предложат.
Меня легко купить, но очень тяжело продать, почти невозможно. Не веришь — можешь попробовать. Гвозди делать из меня нельзя — пойду трещинками, разобьюсь, рассыплюсь на осколки. Но из меня можно сделать что-нибудь менее надёжное, более ненужное. То, для чего не требуется общая идея. Я обидчив и легко раним, я непреклонен и всегда добьюсь своего, смотри на меня — не смотри. Когда в третьем или не в третьем классе мы заполняли друг другу сложенные треугольником из тонких тетрадей альбомы друзей, то вопрос, в какую другую эпоху ты хотел бы жить (пик популярности — революция и Гражданская война, второе место — что-нибудь из Средневековья, пожалуйста; ну а за ними — первая половина XIX века, не позднее Пушкина), оставлял меня без ответа: других эпох не существовало. Разве что в снах, и то, если они запоминались. Удивите меня — и я вас удивлю, а просто так фантазировать я могу и дома.
Когда ты везде ищешь (и не находишь) сюжет, мир идей оставляет тебя равнодушным (и значит, незрелым). Безыдейность, беспринципность всегда спасали меня от фанатизма: моё имя Андрей, разве этого недостаточно? А то, что родители хотели назвать меня Серёжей или Алёшей, — это не моё дело, а дело моих родителей.
Я был комсоргом класса и слушал Би-би-си и “Немецкую волну”: в моей душе не образовалось ни одной трещинки. (Учитель истории меня ненавидел, я спрашивал у него: “Кто такой Сахаров?”, “Кто такой Синявский?”. Однажды за “врагов народа” он устроил мне педсовет с директором, но никто не пришёл. Потом ещё и ещё. А закончилось это тем, чем заканчиваются чуть ли не все подобные истории: вскоре историк приносил мне — пачками, я еле успевал прочитывать — Савинкова, Владимова, Янова, Солженицына, чтобы я мог не понаслышке, а лицом к лицу сравнить, найти, убедиться. И я сравнивал, находил, убеждался и не видел безобразия ни в том, что конспектировал на уроках, ни в том, что читал после них.) Когда все узнали, что умер Черненко, моя в будущем первая женщина сказала мне: “Чёртик подох”, — и мне было стыдно и за неё, и за “Чёртика”, и за “подох”. В спектакле “Интервью с Рональдом Рейганом”, поставленном нашим школьным политтеатром (вход свободный), я переиграл все роли: и Станислава Кондрашова, и Генриха Боровика, и Збигнева Бжезинского, и Патрика Бьюкенена, и самую ответственную, доверяемую только отличникам и активистам — Рональда Рейгана.
Беспринципность не сделала меня равнодушным к политике, скорее наоборот — разожгла (абсолютно не болезненную) страсть к разнообразиям (здесь самое время произнести слова “политическая проститутка”. Это я, добрый вечер). Был момент, когда я, не раздираемый на части, одновременно баллотировался в Верховную раду, горсовет и райсовет — всюду от разных партий — и чуть-чуть не прошёл в одно из этих мест (среднее). Политические взгляды заменяло мне ощущение участия: там, где надо было кричать, я не кричал, там, где можно было остановиться, я останавливался, если нет — просто делал вид, что не понимаю, где нахожусь и чего от меня хотят. А от меня хотели точки зрения (у меня её не было). “О, это был один из самых странных политиков своего времени!” — скажут обо мне потомки. А может быть, скажут: “Он был человеком своей эпохи”, — с акцентом на “своей”.
Той самой эпохи, что делила, делила, делила жизнь на заглавные буквы и прописные истины, на одно и другое, на консерватории и публичные библиотеки, а потом, плюнув на это дело (я не говорю — “устав” или “перестав на что-то надеяться”), смешала ноты, краски, аксиомы и отдала их нам: давайте-ка теперь сами, вы же такие взрослые, такие большие и умные, а я перекурю на лестнице, если что — позовёте. Лиотар, когда ему дали слово, написал о нулевой степени общей культуры: “…по радио слушают реггей, в кино смотрят вестерн, на ленч идут в закусочную Макдональда, на обед — в ресторан с местной кухней, употребляют (па)рижские духи в Токио и носят одежду в стиле ретро в Гонконге…” И заметьте, это написано не о глупости и подлости, не о том, чем следует или не следует гордиться, а об эпохе — стеклянном времени стеклянных людей, отражающихся друг в друге без всякого насилия и неудобства. “Оно им надо?” — спросите вы. Нет, оно им не надо, но так совпало, так получилось, я согласен — неуклюже, нелепо и даже безвкусно, но так оно вышло.