— Ты что — дурак? — сказала одна девочка, та самая, что всю дорогу обсуждала с подружкой какие-то важные женские вопросы. — Ты что, и правда думаешь, что Деда Мороза нет, что это родители всё время дарят тебе подарки?
Взрослый мальчик опешил — поддержать должны были его. Он во всех отношениях — в том числе и по Деду Морозу — был лучше баскетболиста и нравился девочкам.
— Родители! Он думает, что подарки дарят родители! Во дурак. — Это уже было клеймо. Когда два разных, не успевших сговориться между собой человека говорят о тебе, что ты дурак, это уже серьёзно, это клеймо.
— Ты что — не знаешь, что подарки приносит Дед Мороз? — спросила ещё одна — самая маленькая — девочка.
— Дурак какой, — сказала третья девочка. — Большой дурак.
Взрослый мальчик не верил, что вокруг происходит то, что происходило.
— Тупой. — К диалогу подключились пацаны: теперь — после девочек — было уже можно. — Посмотрите на тупого.
— Ему родители дарят подарки — он из школы для дураков!
— Он с нами в театр ходит — его гулять не пускают, потому что он дебил.
— Не дебил, а даун.
— Даун-хауз.
— Точно.
— Эй, даун-хауз, у тебя вместо Деда Мороза мама, да?
— Или папа! Надевает бороду, шапку, рукавицы и приходит как Дед Мороз, да, даун-хауз?
— Даун, а что тебе папа с мамой дарят? Наверно, рубашки такие длинные для дураков?
— А папа у него тоже даун, если под Дед Мороза одевается.
— Даун-хауз, у тебя папа целый год ходит в шапке и рукавицах?
— Не подходите к нему — он заразный: кто прикоснётся, тоже дураком станет.
— Я дурочка-снегурочка, мой папа — Дед Мороз, а мамочка — снежиночка, а ты — сопливый нос.
— Даун-хауз!
— Даун-хауз!
Мне стало страшно: на месте этого мальчика — даун-хауза — мог оказаться любой из взрослых трамвая, в том числе и я. Если мне было страшно, то что чувствовал — если чувствовал что-то, конечно, если страх ещё не успел превратить его в дерево, в камень, в мертвеца, — этот сильный, уже нравящийся самочкам и знающий, что уже нравится, человечий зверёныш — сантаклаустрофоб, обложенный со всех четырёх сторон бандерлогами? Что ушло — не ушло, вылетело, сбежало из его жизни — и что в неё ворвалось, когда бандерлоги рвали его на части, на ошмётки? Почему он не встал на дыбы и не разбросал детей-недетей во все стороны?
Почему, наконец, не обратился за помощью к нам, взрослым-невзрослым? По той ли причине, по какой и я не сделал этого двадцатью восьмью годами и тридцатью девятью абзацами раньше? Или по другой? А вот слёзы, я уверен, у нас с даун-хаузом были совершенно одинаковые — и на цвет и на вкус.
Об эросе и танатосе
Автобиография — это чистейшей воды вымысел.
Г. Миллер, “Книги в моей жизни”
После войны, в сороковые-пятидесятые, очень любили фотографировать похороны. У каждого из нас в отцовских семейных альбомах есть фотокарточки, на которых люди стоят вокруг гроба. В фокусе — лицо покойника.
На самом деле эти фотографии — о бессмертии, о смерти, которой нет и больше уже не будет. Великой была победа не над немцами, а над смертью. Другие цели — другие масштабы.
Сейчас никому, кроме самых изощрённых извращенцев, в голову не придёт фотографироваться на фоне трупов. Другие цели — другой формат. Но отголоски этой любви докатились и до наших семидесятых-восьмидесятых. Мы тоже любили смерть, но уже по-своему, по-нашенски, сиротскою любовью, то есть безответно и безнадёжно.
Мы росли и мужали в самую сытую и благополучную эпоху, у нас было всё, кроме смерти, войн и революций. И смерти нам очень и очень не хватало, хотя бы маленькой, канареечной, мы стремились к ней, искали её повсюду, в том числе и в самих себе.