Выбрать главу

 

Он о себе не помнит, он себя

перестает оглядывать снаружи

и опрокинув зрение живет.

   

       («Он о себе не помнит…»)

 

Здесь «я» удостаивается лишь метафоры «пустоты», дома, «в котором сохранились только стены». И эта апофатическая дефиниция если не устраняет вопрос об «эго», то переориентирует его на пространственно-временной поток, где «я» странствует, не в силах идентифицировать себя с чем-то определенным. Поэт готов запечатлеть скорее, как природа работает над его портретом, не стремясь к нарциссической лепке:

 

…Тихо зернится листва.

              Слепой пятерней

ветер ощупал лицо мое,

               запоминая.

 

     («Вальс поливальных машин…»)

 

Но там, где наконец выламывается из потока «третьеличных» наблюдений психологическое эго, ценностно все же берет верх — «ты». Примечательно, что в немногочисленных «психологических» стихах, пунктирно «прошивающих» сборник, появляется автобиографический маркер — посвящение Е. С.:

 

Не разделяй, не важно —

кто мы — друзья, родня.

Мне пережить тебя страшно.

Переживи меня.

 

Будущего не свяжем,

время затворено.

Переживи меня. Даже

если не суждено…

 

     («Не разделяй, не важно…»)

 

Межличностный диалог разворачивается у Нитченко по тем же органическим законам, что и диалог с неодушевленным — но упорно одушевляемым — миром. Не «я», а «ты», не «я», а «мы». Наблюдатель регулярно меняется местами с наблюдаемым объектом, забывая о самости как о чем-то таком, о чем не стоит труда беспокоиться: ведь самость ударит «в спину», как солнце, моделирующее тень фотографа в его же отпечатке («Из черно-белых и цветных…»). К концу сборника «Переводы на человеческий» отчетливо прочитывается: «я» поэта ускользает, «на улице Шлемиля, замерзая, / сходятся тени без хозяев».

Позиционирование литературно-цеховое тоже определяется ближе к завершению книжки. В «Интермедии» — попытка обозначить, кто задает тон в современном литпроцессе. Автор не переходит ни на личности, ни на узнаваемые сообщества внутри цеха, зато изящно распределяет роли в крикливом поединке регулярных метров и Свободы Верлибровны. Застольная ругня в трапезной Поэзии персонажей Анапеста, Ямба и Хорея не менее и не более комична, чем прозаичная скороговорка Свободы Верлибровны. Последняя, воплотившись в фактурно-натуралистичном столбике реалий и разговорных штампов, получает от «режиссера» досадливый тычок:

 

— Ах,

я так

облопалась

арбузом

что меня

неимоверно раздуло

Припоминаю один случай

в Киеве

в 1973 г (гэ)

Таксист мне и говорит

отгоняя мошку

и энергично куря сигару…

<…>

Cвобода Верлибровна…

Чево?

Заткнитесь.

 

А за окном плыл снежок,

и прогрохотала телега.

 

Не верлибр, по всей видимости, плох (автор с явным любованием вводит его в финале стихотворения), а пустота, подменяемая жвачкой бытовых стимулов-реакций.

Поэзия Нитченко работает с привычным для модернистской поэтики выверением и одновременно оптическим смазыванием границ «я» и мира. И мир и герой лишены социальных и политических, исторических примет. Стихи о смятении человеческого духа перед собственным величием и ничтожеством, крупноплановая фиксация этих неприятных узнаваний — все это могло и появлялось с разной периодичностью у европейцев в эпоху Паскаля, сличавшего Вселенную и орбиты кровотоков клопа, у ирландцев и валлийцев прошлого века (Джойс, Томас, Беккет), у немцев и австрийцев (Бенн и Рильке), у нас — в неизмеримом количестве и разноголосом качестве. Онтологизм Нитченко озвучивает типологические переклички с сыплющими жуками садами Пастернака, зинзиверами Хлебникова, травами-кузнечиками Арсения Тарковского, айзенберговой тишиной, «пломбирующей рот». «Комариный звенит князь»: большое и малое мандельштамовой зоркой поэтики находит у Нитченко очевидное для читателя сродство. Что же до современников, «мирное» сосуществование которых иронично прописал автор («Как современники не нравятся друг другу…»), речь так или иначе упрется в наследование мощной тютчевской онтологической традиции и европейского модернизма.