VI
Вапоретто отчаливал от остановки “У св. Захарии” в 11.21 и отправлялся дальше к заброшенным мукомольным фабрикам Джудекки, превращённым одна за другой в многоэтажное фешенебельное жильё, — мимо острова Сан-Джорджо Маджоре, на котором светлела Палладиева Церковь св. Георгия и возвышалась эхом большой колокольни — той, что на Площади св. Марка, — колокольня из красного кирпича, а за церковью и колокольней зеленели густые сады. Этот вид завораживал всегда, особенно при ослепительном солнце. Через несколько дней Тимофей будет читать доклад в тени этих самых садов.
Двигаясь дальше на запад, вапоретто проплыл депо железнодорожной станции и, свернув с Большого канала на Канал Каннареджо, идущий в сторону материка, поплыл ещё дальше, мимо северных набережных города, а потом, описывая почти полную петлю, — причалил к Новой набережной. Дальше катер развернулся на северо-восток: для последнего короткого перехода к острову св. Михаила.
Если бы не густые ряды погребальных кипарисов из-за его светло-коричневых стен, то остров мог бы сойти за крепость. Полдневное солнце, удвояясь блеском в лагуне, плавило и без того светлый камень, выбеляло зелень деревьев.
От всепроникающей плавкости не спасали ни чёрные очки, ни американская соломенная шляпа, надетая Тимофеем, ни косынка, которую повязала, отправляясь на кладбище, его спутница. Тимофей помнил, что если глядеть с птичьего полёта, то остров суровых аллей и смиренных кладбищ имеет внутри форму креста, обращённого верхним концом к городу, а “лицом” и “стопами”, словно в ожиданье трубы Страшного суда — на восток.
Не все, кто здесь погребён, одобрили бы такую геометрию. Но ведь и Наполеон, властной рукой революционера и победителя установивший здесь единственное городское кладбище, расчищая путь грядущему царству разума и воли, — он ведь тоже был безбожником.
Скажем, надгробие бывшего заключенного спецпсихбольницы им. св. Елизаветы, чью тень даже за дверью Аида ревниво сторожили погребённые по правую и по левую руку жена и любовница, представляло собой мраморный прямоугольник с гордо-лаконичной надписью на слегка латинизированном английском “EZRA POVND”, — прямоугольник, окаймляемый, как посмертным венком, широкими листьями вьющегося по красноватой земле плюща.
Тимофей, было время, внимательно читал Паунда и потому хорошо запомнил начало “Пизанских песнопений”, сочинённых в ожидании расстрельного приговора в металлической клетке под выжигающим разум италийским солнцем, — слова, произносимые стихотворцем не столько в память о Муссолини, сколько в качестве автоэпитафии:
Эти черви (пусть) жрут тушу тельца:
дважды рождённого, но дважды распятого —
где в истории видано это?
И ещё передайте опоссуму: хлопком, а не всхлипом,
хлопком, а не всхлипом!
Элиот-опоссум, давний его приятель, был уверен, что бедный наш мир окончится, нет, “не хлопком, но всхлипом”. Но карающее и милосердное — обращённое к концу времён — христианство Элиота было чуждо тому, чьи кости спеклись под солнцем Средиземноморья.
Чуть поодаль — белые и простые надгробия автора “Весны священной” и его вдовы, рядом — светлая часовенка на могиле выведшего его в люди импресарио. Могила беспутной жены славного Багратиона. Захоронения русских аристократов и венецианских греков.
А где же поэт-лауреат, сравнивший купола Сан-Марко с будущей яичницей? Тот лежал на протестантском — в сущности, на ничейном — участке, возле Паунда, которого по справедливости недолюбливал.
Марина всё время была рядом, пусть в чёрных очках и платке, но одетая в лёгкое и очень короткое, обнажавшее загорелые руки и ноги платье. Мысль о ней была связана с возбуждением, но располагавшимся как бы за границей ума, тела и места, куда она привела его.
На обратном пути он обнял Марину сзади, словно в повторение её жеста перед зеркалом в ванной, только зеркалом теперь было всё блескучее, жаркое море — просунув под платьем правую руку, касаясь левой груди, где сердце, и услышал в ответ: “Ты приходишь ко мне ужинать?” — “Да, конечно”.