VII
Лишь теперь он заметил, до какой степени гостиничный номер был переполнен всяческим антиквариатом. Кровать, стол, массивные чернильница и пепельница (Тимофей не курил, а любимую перьевую ручку давно заправлял картриджами), лампы в стеклянных абажурах чуть не столетней давности, резные дубовые стулья — всё создавало атмосферу ложной основательности, вероятно, щекотавшую самолюбие какого-нибудь замшелого туриста из медвежьего угла, но Тимофей ехал сюда не за декором девятнадцатого столетия.
Насколько чиста от ненужного прошлого в сравнении с этим была квартира Марины! Всего-то памятного, что стопка из нот переусложнённых и неблагозвучных современников, да второй том “Хорошо темперированного клавира”, да раскрытый на середине, изучаемый к его приезду “Венецианский концерт”. Ну, и поставленные на столике у рояля фотографии с концертов — вот она одна, вот в ансамбле с другими исполнителями. У русских её партнёров были какие-то растительные фамилии: флейтист Дубовской, виолончелист Кленовский, альтист Буковский. Внимание задержал Кленовский: рослый, статный, со светлыми кудрями до плеч. “Ты часто играешь с Кленовским?” — “Да всякий раз в Москве, а ещё в этом году во Флоренции и в Милане”. — “Ну и как?” — “Музыкант хороший. Прекрасный партнёр. Ты ревнуешь?” — “Да”. — “Но у нас ничего не было. Быть не могло. Ему нравятся длинноногие девятнадцатилетние — как вы говорите по-русски, сыкухи? Да, сыкухи”. — “Жалеешь?” — “Прекрати”. — “Ревновать можно к тому, чего не было. То, что было, — прошло”. — “Ужинать будем?”
На ужин были опять не плоды моря, которыми просто кишела Адриатика, а приготовленная Мариной нежная телятина — снова с дыней — и выдержанное в холодильнике прозекко. Игристое вино ударило в голову.
VIII
Будто прорвало шлюзовые заслонки. “И откуда, — спрашивал он сам себя, — в этой крепкой, невысокой, ладной женщине столько энергии, столько свободы? И кто оказывается чьим эхом? Если она, то я себя мало знаю; если же — я, то какие стихии вокруг!”
Иссушающее — прерыв и удар, — обдавая солёным накатом, — снова прерыв, — поставив на мягкую землю, — точнее, сбив с ног, с утопаньем во взвеси волны и возвращеньем к тому, что и, отделяясь, неотделяемо.
“Если мы, наводясь, как зеркала, друг на друга, расщепляем такие энергии...” —
IX
Наутро Марина сказала немного торжественно: “Теперь путь лежит к армянам, прямиком на Сан-Лаццаро”. — “Там-то что?” — “Вот видишь, ты не бывал. Бывший лепрозорий”. — “Неужели пора?” — “Говорю тебе: бывший. Давно уже католический монастырь. Армянский. Поехали — не пожалеешь”.
Добрались только к трём, хотя поездка водой занимала не более четверти часа.
Жаркий ветер и обжигал, и, проходя сквозь спутавшиеся волосы, казался желанным.
На острове действительно был монастырь со встроенной в общий ансамбль церковью девятого века, а в ней отличной работы растительные мозаики — кажется, более раннего времени; Тимофей вспомнил виденные им когда-то роскошные мозаики Северной Африки.
В монастыре жили всего восемь монахов, один из которых, переходя с итальянского на немецкий, английский или армянский, показал им церковь, потом трапезную, потом библиотеку (без посетителей, но полную удивительных книг), потом картины адмирала Ивана Айвазовского — уменьшенного формата и лучше прежде виденных Тимофеем, в основном, как ему показалось, виды Мраморного моря (на Сан-Лаццаро был монахом брат Айвазовского; автора картин монах-экскурсовод именовал “наш знаменитый художник Ованес Айвазян”), потом портрет Байрона, выучившего классический армянский “за шесть месяцев”, потом мумию, привезённую армянским священником из Египта в 1820-е годы, и, наконец, армянскую старопечатную книгу, изданную в Венеции, повторяя при этом со своеобразным юмором: “Настоящие армяне-арии, чьи предки пришли с севера Европы за десять веков до Рождества Христова, были высокими, светловолосыми и голубоглазыми. Ну совсем как ваш покорный слуга”. Сам монах был низкоросл, лыс, с иссиня-чёрными остатками когда-то пышных кудрей над ушами и на затылке, с бесцветными от прожитых лет глазами.
Тимофей почему-то вспомнил Байроновы “Стансы к Августе”, которые заставляли учить ещё в школе: “In the Desert a fountain is springing, in the wide waste there still is a tree, and a bird in the solitude singing, which speaks to my spirit of Thee ”, что в собственном его переложении, по-юношески пижонском и чуть корявом, звучало: “И в пустыне бьёт ключ, ну а древо восстаёт среди пустоши, и в одиночестве посвист — напевы птицы — повесть о нашей любви”. Сейчас-то он понимал, насколько маниакальным был этот текст, и сказал, обращаясь к Марине: “Байрона изгнали за связь с сестрой. Иногда я думаю, что ты мне сестра”.