Выбрать главу

Там и тут сидели люди. Там и тут синели (не сказать белели) их голые хилые ягодицы. Летело взрывающимися струями их дерьмо. И горланил Панков, после смерти Коня перехвативший у глуповатого Лям-Ляма вожачество. Кричал своим из барака-один, единя их и поощряя:

— Давай, давай, падлы! И чтоб от души!..

Сидя орлами, они перекрикивались.

Маканин Владимир Семенович родился в 1937 году в Орске Оренбургской области. Окончил МГУ. Живет в Москве. Постоянный автор журнала.

Жизнь, убегая

АНАТОЛИЙ НАЙМАН

*

ЖИЗНЬ, УБЕГАЯ

* *

*

Тихий рассвет и городской рев

полчаса-час не раскачивают весы,

полчаса-час реверансов, учтивых проб,

видимы, но не лают слепые псы,

полчаса-час выясняется, кто есть кто,

только потом загорается светофор,

первые расставляет цугом авто,

и, закипая, лава плывет во двор.

Кровь отзывается на стадионный шум

той же температурой, с которой зной

тихого утра под горностаем шуб

черной вспухает кисточкой и белизной.

Так разгоняют друг друга грохот и свет,

грохот и свет; остальное вообще — ничто.

Именно так начинался двадцатый век.

И двадцать первый. И, кажется, двадцать вто...

 

* *

*

Длиннее дни, но все равно

приходит вечер и темно.

На свете больше тьмы и мглы

оказывается, чем света,

и там, где мгла и тьма, там мы,

а свет лишь сфера — цвет и схема

вне нас. Мы провели в отце

и матери десятилетья

беспечные, и нам во тьме

естественнее, чем при свете.

Нас тянет в ствол, вовнутрь. Бревно

есть свет, когда горит, и пламя

длиннее дня, но все равно

само есть ночь, как ночь — мы сами.

Нас тянет — нас с тобой — во тьму,

вглубь, головой под одеяло,

там жизнь не та, что на свету,

там дня ни много и ни мало,

а просто день. Вернее, дни.

Без черт. Там светятся не лица,

а наши вдалеке ступни.

Как нимб. Как бабочка. Как птица.

 

 

Антифон

— Что ты так пляшешь, легкий ягненок,

в поле под солнцем, в сумрачных яслях,

ножками хрупок, ребрами тонок,

что это, что ты, чем ты так счастлив?

Или, надеешься, смерть заблудилась,

пьяная жизнью, в градах и весях?

Или попал в редкую милость?

Что ты так пляшешь, чем ты так весел?

— Если бы ветер не затыкал мне

далью гремучей ноздри и уши,

я с языка бы выплюнул камни

и прокричал слово пастушье,

как его чуял, как его слышал

в теплом закуте, в воздухе горном,

как его голос шкурку мне вышил,

черную белым, белую черным.

— Разве оно не про гибель и жертву?

Разве тебя не затем оно кличет,

чтобы ты стал кровью и шерстью?

Каждый твой день — разве не вычет?

Ветер по крайней мере не выдаст:

душит, глушбит, налегает всей тушей,

но называет выпасом выпас,

а не блаженством дудки пастушьей.

— Да, но когда поднимает на плечи,

прежде чем сделать шерстью и кровью,

тело мое пастушонок, мне легче,

словно мой вес вытекает любовью,

словно я волос, словно я брызга.

Вот что я крикнул бы, горло прокашляв,

если бы ветер хищно не рыскал.

Вот отчего, плача, я счастлив.

Младенцу

На-ка охапку ромашек —