— Нга. Нга. Иди теперь к зекам. К своим иди. Они тоже хотят...
Толчки и пинки давались ему как раз на межбарачной полянке, вкруговую. Значит — зрелище. Пусть зеки словят свой смех... Охранники похохатывали. Охранники доходягам-зекам еще и подмаргивали: во падаль!.. Мол, мы (солдаты) и вы (зеки) равно понимаем потеху. Мы и вы... В этом тоже помаленьку было явлено новое. Тоже пробивающаяся новизна.
— За полпайки любому даст.
— Вот ведь падаль!
— Во сранье какое! — перекрикивалась охрана, пиная и толкая из рук в руки Еньку.
А Коняев подошел близко. Вожак стоял молча. И неспешно сплевывал травинкой, которую грыз.
Начлаг и его опера знай добавляли Коню к первой его “десятке”. Пять лет. Еще пять. Чтобы здесь его сгноить — здесь же и зарыть. Уже старый. Уже, казалось, презирал сволочную лагерную смерть. Что ж он теперь так задумался? Где ж его вопли о загубленных? Вот бы и покричать кстати!.. Зеки всё видели.
Тем временем, продолжая злую забаву, солдаты охраны подняли вытащенную из собачника подстилку. Грязное собачье тряпье. Заворачивали в него Еньку. Такая потеха! Спеленать в вонючем и кинуть вонючку в барак... Не сомневаясь, что в гневе зеки тотчас выкинут грязного пидара обратно. Тоже люди. Тоже и им смех. Мы и вы. Кидать туда-обратно...
Енька задергался в собачьем тряпье. (Зачесался? Ага! Блохи!) Захныкал. Жалкие светлые волосики прилипли ко лбу. Скошенный идиотский лобик. Глаза полны слез.
Из барака и точно его выбросили. Сразу же. Раскачали и вышвырнули, да так, что, перелетев ступеньки, пидар закувыркался на траве.
Солдаты охраны уже подхватили его. Снова и снова. С гоготом заворачивали в вонючую собачью подстилку.
Коняев, перетоптавшись, сделал полшага-шаг вперед. Шаг. Но уж такой скромный! Охранники, однако, и скромный заметили. Сразу попритихли, замедлили движения рук. Ждали?.. И сержант, что поодаль, медленно шел сюда ближе.
Подойдя, сержант, с подначкой в голосе, заметил:
— Это ты, Конь... Говорят, ты вчера кашей всласть потешился?
Они ждали. Какая ни падаль этот пидар, а из его барака. Его пидар. Как вожак (а еще больше — как пахан) Коняев обязан был вступиться.
Но Коняев так и не шевельнулся. Только смотрел. Старое паханское сердце, заменявшее ему в эти минуты мысль, поджалось. Такое не скроешь... Конь покраснел, побурел лицом. Стал насвистывать... Думал, им нужен повод.
Повод им был нужен. Но необязателен. На другой день Коняева расстреляли. Его повели на кладбищенскую вырубку. На ту самую. Будто бы обсудить на месте (и, может быть, решить) проблему поименного захоронения зеков. Ведь он так рьяно настаивал. Кричал!.. Старому маньяку отвели на кладбищенской вырубке отдельное место. Именная! Хотел — получи. Ты у нас первый такой. Насмешка насмешкой, а Конь свое взял. Можно сказать, что он докричался. Именно с этого дня хоронили с надписями. На сосновых дощечках... Его даже спросили, хорошо ли ему место.
Копал Конь глубоко, зная, что из ямы вылезти не дадут. Он не спешил выбросить наверх свою лопату. Столь задороживший жизнью, трухнувший, когда туда-сюда швыряли Еньку, он уже расслабился. Стоя в яме, мог себе позволить. Напоследок — что угодно. Как и все зеки, Конь закричал: “Да здравствует...” Закричал, но не закончил. Услышал изготовку автоматов. Чирик-чик. Чирик-чик. И тогда горловым хрипом. Из ямы... Глядя им в лица, Конь послал их. Да, да, их всех. И заодно с ними того, кому только что недокричал здравицу, надо же, как хитро и ловко!.. Да, да, вместе с ним, рядком с ним и нас послал! — рассказывал потрясенный солдат, пристреливший старого Коня в яме.
Сам же безумный Конь, его ночные крики, его паханская стариковская боль — все разом ушло в прошлое... Но повторять-то было сладко. Неслыханно сладко и страшно!.. Преодолеть магию имени, потоптать — тоже новизна. Еще какая! Скаля беззубые рты, зеки повторяли — послал! да, да, “его”! послал “его”, и еще как! Пьянящая новость, новизна облетела лагерь, последовав впритык за новизной поименных могил. Это она, воля, житуха, сделала сразу один шажок. И сразу второй.
Солдату тоже хотелось послать. Солдатик пробовал это ночью. Засыпая... “Его”, конечно, послать не получалось. Не получалось даже и начлага. Солдатик изгрыз угол податливой подушки. Набивал рот вонючими перьями. И начинал все снова... Посылал сержанта!.. опера!.. замначлага!.. Но... Но начлага опять и опять не мог. Ворочался. Бил кулаком подушку. Застреливший Коняева солдатик, казалось, и бессонницу Коня взял теперь на себя. Он вдруг плакал. И среди ночи пробовал (мысленно) снова. Посылал сержанта... опера... замначлага.