Выбрать главу

В то же время послепожарная Москва (ее центральные улицы) застраивалась барскими особняками. В прежнем виде восстановился и московский “посад” — деревянное купеческое Замоскворечье. В результате возникла “грибоедовская Москва” и несколькими десятилетиями позже получившая отражение в литературе “Москва Островского” — миры при всем своем различии внутренне родственные: их бытие было подчинено родовому, семейному началу, физиологическим, природным жизненным циклам, не зависящим от исторического времени. Москва Грибоедова — город барский, город семейственный (даже чиновничьи карьеры, как, к примеру, карьера Молчалина, делаются через семейные отношения, служебные вопросы решаются внутри барского домовладения, особняка, особняком существующего, внеисторического). Это город женский, где мужчина — “мальчик, слуга”. Москва “Онегина” — “ярмарка невест”. В этом городе время не идет, здесь все еще длится восемнадцатый век, утративший черты конкретной эпохи и ставший вечностью, здесь пожилые дамы — “фрейлины Екатерины Первой”, у них “все тот же шпиц, все тот же муж” и только “дома новы”. Москва как сообщество людей, как образ жизни неизменна, она легко переносит разрушение и восстановление зданий. Если для Батюшкова главным свойством московской городской среды была разностильность, то пожар 1812 года высветил еще более важное свойство московского архитектурного ландшафта: легкую взаимозаменяемость его составляющих, их несущественность, слабое влияние на “душу города”.

Москва как город родовой была более аристократична. Петербург как “город-казарма” — более демократичен. Вспомним противопоставление пышных “обедов” московских богачей и “немудреных пирушек” поэтов (живущих на съемных квартирах и служащих в мелких чинах) “в углу безвестном Петрограда” (там, где Семеновский полк, в пятой роте, в домике низком) в “Пирах” Баратынского. Двадцать лет спустя, в 1840-м, тот же Баратынский, характеризуя Лермонтова, с которым его познакомили, пишет жене: “...что-то нерадушное, московское”. Баратынский мыслит категориями своей юности. Москва навсегда осталась для него городом чванливых вельмож. Нерадушное — то есть чуждое братскому духу бедных 3 и (еще) нечиновных юношей, не имеющих семей и недвижимости, служащих империи или строящих против нее заговоры, но в любом случае вовлеченных в ее напряженную жизнь. Можно, если угодно, назвать это братство “казарменным”.

Между тем Москва простонародная была городом частных домовладений. По словам В. Г. Белинского (“Петербург и Москва”, 1844), “у самого бедного москвича... любимейшая мечта целой его жизни — когда-нибудь перестать шататься по квартирам и зажить „своим домком””, тогда как петербуржец по природе своей — жилец съемных квартир и “меблирашек”. В Москве “везде семейство, и почти нигде не видно города”. Петербургский многоквартирный дом — это “Ноев ковчег... где есть... и кухмистер, и магазины, и портные, и сапожники, и все на свете”. Но дом этот (в отличие от частного домовладения, единственного в своем роде) многократно повторяем, лишен (для его временного жильца) индивидуальных черт и потому неотделим от Города, который тоже представляет собой гигантский “ковчег”. И здесь мы подходим к самой сути петербургского городского мифа.

Возникновение “черного” варианта этого мифа, отразившегося у Гоголя, Достоевского, Некрасова, имеет очень точную историческую дату: это 7 ноября 1824 года, Великий Потоп, антитеза Великого Пожара. Как известно, наводнение — событие само по себе трагическое — вызвало множество слухов; назывались огромные цифры погибших (до 3000 человек — по официальным же сведениям погибло 208 петербуржцев). Общеизвестны и многочисленные отклики в литературе — от “Медного всадника” и “Олешкевича” до второй части “Фауста”. Жертвы наводнения ассоциируются с жертвами первых строителей города; Петербург начинает восприниматься как “город-людоед”, пожирающий своих жителей, но при этом сам пребывающий в неизменном “казарменном” величии. Славянофилы предрекают ему гибель на дне моря (“Подводный город” М. Дмитриева, 1847). В конечном итоге эта неизбежная грядущая гибель города стала восприниматься как месть мертвых, принесенных Петербургом в жертву морской стихии 4.