Выбрать главу

Если сексуальное поведение женщин нередко сопряжено с жалостью и уж давно подмечена синонимичность в языке русских баб понятий «любить» и «жалеть», то у мужчин «жалость» носит совершенно иную природу, не имеющую ничего общего не только с духовностью, но и с телесным здоровьем. Подобным наклонностям гостей издавна потрафляли в известных заведениях, обряжая проституток в гимназические платьица, о чем невольно вспоминаешь при описании коротких юбочек в соединении с толстыми ляжками в «Зойке и Валерии», «Мести» и других рассказах. И после этого доверять итоговой риторике вроде того, как, насладившись «крайним бесстыдством», «он поцеловал ее холодную ручку с той любовью, что остается в сердце на всю жизнь…»? Самый слог и словарь великого стилиста становятся нестерпимо фальшивыми, когда начинаются эти самые post coitum: «она дала мне лучшие минуты жизни» («Темные аллеи»); «Если есть будущая жизнь и мы встретимся в ней, я стану там на колени и поцелую твои ноги за все, что ты дала мне на земле» («Поздний час»).

Для примеров места не хватит, и все ведь — из «Темных аллей» или из непонятно почему туда не включенных «Мордовского сарафана», «Солнечного удара», «Иды» и т. д. Хотя эти вещи 20-х годов, конечно, мощнее и чище «Темных аллей», но и там Бунин срывался со своей высоты, как и в «Митиной любви», про которую почти справедливо заметил М. Горький: «Бунин переписывает „Крейцерову сонату“ под титулом „Митина любовь“» (справедливее было бы назвать не «Крейцерову…», а «Дьявола»).

Куда более впечатляют и убеждают в любовной прозе позднего Бунина вопросы: «Связать, погубить себя навеки?» («Таня»), которые предполагают грядущее и скорое охлаждение к предмету половой страсти: «А там я ее, в этих лакированных сапожках, в амазонке и в котелке, вероятно, тотчас же люто возненавижу!» («Кума»), — чем скорописные уверения читателя в неиссякаемости «высокой» страсти: «И долго пропадал по самым грязным кабакам, спивался, всячески опускаясь все больше и больше». По поводу финала «Чистого понедельника» я уже позволил себе однажды заметить, что все «Темные аллеи» (кроме пароходов, вагонов, ресторанов, дождей, цветов, комаров, молний, закатов) произошли из рассказа «Шампанское» Антона Павловича Чехова, также не самого первого из великих русских писателей в лабиринтах любовной страсти (зато такого убедительного во всем, что говорит о ее отсутствии). Именно поэтому так часто Бунин и подключает для развязки, выражаясь языком «Тысячи и одной ночи», «Разрушительницу наслаждений и Разрушительницу собраний».

Все любовные сцены (а по существу, одна и та же) «Темных аллей» не стоят беспощадных сексуальных эпизодов повестей «При дороге» или «Игнат». Впрочем, у Бунина есть книга о любви, в которую веришь, а весь секрет, вероятно, в том, что «Жизнь Арсеньева» — non fiction.

У Веры же Павловой, которую наш коллега пристегнул к бунинской эстетике сексуального, к эстетике «солнечного удара», нет вообще ничего похожего на солнечные удары, вспышки, мгновения и прочие заместители любви. Ее стихотворная летопись есть бесконечный, никогда не приедающийся акт любви. Думаю, не столько откровенность Павловой поразила и привлекла читателей, сколько эта непрерывно свершаемая новизна творимого. Ведь плотская любовь так часто и прежде, а уж в наш век почти непременно приедается, она делается в лучшем случае неизбежным развлечением, в худшем — рутинной обязанностью, и даже очень молодые люди с пренебрежением относятся к «мясной терке».

К сожалению, у меня нет «Четвертой книги», процитирую «Второй язык»: «отделяю тебя от себя / чтобы сделать тебя собой / отделяю себя от тебя / чтобы сделать себя тобой»; «Тебе нужно было отдать все. / Но всего у меня тогда уже не было. / У меня не было прошлого — оно прошло. / У меня не было будущего — оно прошло бы»; / «Вечные поиски / признаков жизни. / Вечные происки / призраков жизни. / Признаков признак — / дыханье зрачка. / Призраков призрак — / шестая строка». Новизна творимого может быть не только поисками «признаков жизни», но этими самыми признаками, явленными в признаниях от трогательных и нежных: «только кормившей грудью / видна красота уха, / только вскормленному грудью / видна красота ключиц» — вплоть до вполне неприличных бытовых проявлений этих самых признаков: «Сегодня был такой кошмар! / В метро. Трусы врезались в писку — / и такой оргазм! Аж слезы брызнули». И даже смерть у Павловой — «профессионал в любовном деле». Жизнь, любовь и смерть не пугают, она не прячется от них, она готова ко всему и исполняет и жизнь, и любовь, как исполняют женские обязанности по дому. Она и ребенка родит, сперва вдоволь насмеявшись над собственным уродливым отражением в зеркале. Какой тут Бунин, откуда он явился? У Павловой — хоть бы намек на эстетизацию, прихорашивание секса и плоти, плоть разнообразна, жестока, безобразна и красива, она постоянно живая — Бунин же в поздних рассказах способен лишь воображать плоть, именно даже не вспоминать, а воображать ее, помня более всего вожделение. Я понимаю, что рискую, но все же назову поздние любовные рассказы Бунина онанистичными. Стихи Веры Павловой — столь же грубо выражаясь — постельны, они теплы, как двое в постели. Они — всегда сейчас.