Выбрать главу

Повествование как бы изначально рассчитано на разные уровни восприятия. Во-первых, для всех немцев это пусть запоздалое, но — поминание памяти погибших, своеобразный общегерманский мемориал. А во-вторых, особо продвинутые могут читать «Траекторию краба» еще и как роман-обвинение — обвинение целому поколению немецких интеллектуалов, не выполнивших, по мнению автора, своей исторической миссии, не сумевших в полной мере осмыслить свое прошлое. А могут и — как роман-покаяние, в данном случае покаяние за многолетнее игнорирование части своей истории, что стало в конце концов подарком для неонацистов (правда, здесь мешает игра с двумя авторами — если автор-повествователь еще готов каяться, то «Другой», его «Работодатель», выбирает позу скорее обвинителя, чем кающегося).

В качестве мемориала роман производит достаточно сильное впечатление — привлечен и обработан значительный материал, созданная картина передает трагизм и масштабность катастрофы. Что же касается обвинения и покаяния, с этим сложнее. Мешает уровень авторского — уже самого Грасса, а не только его героя — осмысления трагедии.

Совмещая (на мой взгляд, достаточно органично) поэтику хроникально-документального повествования и поэтику идеологического романа, Грасс-художник настаивает и на неком символическом прочтении образов романа. Автор-повествователь, родившийся в момент и на месте гибели судна, должен, видимо, восприниматься как сын Немецкой Трагедии, слишком поздно признающий свое сыновство и потому проигрывающий. Ну а соответственно центральный образ романа — трагическая судьба «Вильгельма Густлоффа» — дается как чуть ли не метафора трагедии Германии. Если это так, то метафора получилась хоть и емкая, но предельно двусмысленная.

Описывая детей, тонущих в ледяной воде, девушек, разорванных взрывом второй торпеды, писатель рассчитывает на непосредственную реакцию читателя. И я, например, не вижу ничего противоестественного для себя, русского, в сопереживании с автором. Чисто читательское мое расхождение с Грассом возникает дальше, когда он начинает эту трагедию осмысливать. В отличие от автора, ужасаясь гибели десяти тысяч людей, я держу в голове еще и сожженную Белоруссию или, скажем, гибель четырех миллионов, уничтоженных фашистами только в одном Освенциме, уничтоженных деловито, буднично, почти спокойно. Повествователь от этого контекста уходит, точнее, он как бы играет со мной в некую игру: мы с тобой, читатель, и так все это помним, зачем лишний раз повторять прописные истины; я-то сейчас — о трагедии немцев. Да, разумеется, война — это еще и трагедия. У меня язык не повернется сказать о детях, которые умирали в ледяной воде, что «так им и надо». Боже упаси! Но я не могу не помнить, что вина в смерти этих детей лежит еще и на их отцах.

Можно, конечно, поразмышлять сегодня над тем, что было бы, если б… Ну, скажем, если бы Гитлер задержался с началом войны лет на пять и войну в сорок третьем или сорок четвертом начал Сталин (почему нет? — была же финская война, был же совместный с Гитлером передел Европы). Но для истории важно только то, что было, а не то, что могло быть. Нам никуда не уйти от факта, что границы сопредельных государств перешли именно немецкие войска. И уже этим актом взяли на себя полноту ответственности за все последующее. Вот обстоятельство, которое всегда признавалось современным немецким обществом и которое игнорируется сегодня неонацистами. Герой Грасса как бы полемизирует с нацистами. Однако, пытаясь разобраться в смысловом наполнении грассовского символа Страдающей Германии, я обнаруживаю, что писатель пытается перерешить вопрос: «Страдающей от кого?» Иронически-брезгливая интонация, с которой повествуется о немецких нацистах, не может перевесить в романе жесткость и однозначность, с какой выстраивается, например, образ Александра Маринеско, командира той самой подводной лодки, что потопила «Вильгельма Густлоффа». Герой протестует против однозначности определения «лодка-убийца», которым пользуется его сын. Но и в его изложении подлодка предстает именно как «лодка-убийца». Каждое появление Маринеско в тексте повествователь сопровождает упоминаниями о том, что подводник был пьяница и бабник. Загулы его сильно раздражали начальство. И соответственно, чтобы не пойти под трибунал, Маринеско должен был стараться особенно. А тут как раз подвернулся «Вильгельм Густлофф». То есть мотивы действий Маринеско представлены в романе как мотивы сугубо личные, более того — шкурные. И вот здесь трудно понять, в чем, собственно, отец расходится с сыном-нацистом. По сути, они оба отказываются помнить, что шла ВОЙНА и что если бы «Густлоффа» встретила другая советская подлодка, с другим командиром, трезвенником и женоненавистником, произошло бы то же самое. Правда, писателю тогда труднее было бы выстраивать в романе лобовой контраст немецких девушек, разорванных взрывом второй торпеды, или тонущих в ледяной воде детишек и советского алкаша-распутника.