Я вышел из своего уютного укрытия-норки, чтобы забрать у одной студентки рукопись, которую будем обсуждать на ближайшем семинаре. Поднялся на пятый этаж, постучал. Закрыто. Зато из соседней комнаты, шатаясь, вывалился Миша Вишневский, пятикурсник-поэт. Побрел было в сторону туалета, но заметил меня, обрадовался:
— Во, Сэн! Давай бухать!
— Да нет, — я первым делом, как всегда, отказался, — спасибо... — Пить совсем не хотелось, хотелось, подзарядившись чтением чужого неважного текста (того, что будет обсуждаться во вторник), переключиться на писание своего.
— Ну, блин, ты чё! Ты меня обижаешь, Сэн! — возмутился Миша. — Мы же, считай, семь лет знакомы! И скоро я обратно уеду к себе... Пошли-и забухаем!
— Пошли...
Мы с Мишей поступили в один год, но его выгнали месяца через три за пропуски занятий, беспрерывную пьянку и дебоши. На следующий год он поступил опять и вот теперь, с одним академическим отпуском, подбирается к диплому. Кажется, страдает, что студенческая его жизнь кончается, снова пьет вовсю, орет, спорит о литературе, как на первом курсе, — до драки. Тем более сегодня у него для спора подходящий контингент — трое малознакомых мне младшекурсников, среди которых вроде и хозяева комнаты.
— ...Бродский бес...бесспорно гениален, — говорит Миша Вишневский тоном профессора, но заплетающимся языком, — впрочем, он принес б-больше вреда русской поэзии, р-русскому языку, чем пользы.
Тщедушный паренек в очках с толстенными линзами мудро усмехается:
— Почему это?
— А вот давай накатим. — Миша плескает “Московскую” по чашкам. — Сейчас накатим — и я тебе объясню.
Видя, что Миша уже набрался до стадии, когда его тянет объяснять при помощи кулаков, я, выпив первым, слегка меняю направление разговора:
— А мне простая поэзия нравится. Искренняя и простая.
Тщедушный переводит свои линзы с Миши на меня:
— Это кто же простой?
— Да кто... Тиняков, например. Не весь, но лучшие вещи — простые у него и, можно сказать, гениальные.
Тщедушный с минуту глядит на меня как на дурака, а потом объявляет:
— Я не знаю такого. — В его голосе — приговор мне: что я неудачно выбрал пример, а потому не имею больше права ввязываться в разговор.
Остальные молчат. Я понимаю, что и они не знают. Лишь Саша Фомин мученически стонет в алкогольном сне.
— А Рыжего знаешь?
Очки тщедушного переползают с меня на задавшего вопрос Мишу.
— Рыжего знаю, да, но поэтом его не считаю.
— Хм! Интересно...
— Он не поэт.
— Поэт! — вдруг громко и резко (все аж вздрогнули) рубит сидевший до того тихо-мирно парень с миловидным молодым лицом и спортивной фигурой; на вид совсем трезвый. — Он повесился — значит, поэт! Он совершил поступок...
— Если мы по таким критериям будем судить, — тщедушный говорит спокойно и каким-то мудрым тоном, — то и невежу Рубцова в поэты зачислим. Он-то поступков совершил предостаточно...
— Слушай, ты! — шипяще вскрикивает Миша Вишневский. — Ты Рубцова не трогай! Его давно все признали...
— Такие же невежи, как и он сам, признали. Которым от природы не дано настоящую поэзию не то что почувствовать, но и элементарно прочесть. Речевой аппарат, извините, не развит...
Миша подтягивает рукава свитера к локтям. Я торопливо наливаю в свою чашку граммов семьдесят. Глотаю. Встаю и иду к двери. Слышу за спиной Мишино неоспоримо-твердое:
— Сейчас я тебя буду месить, очкарь.
Вот уж точно: “Не выходи из комнаты, не совершай ошибку...” Да, у Бродского есть гениальные строчки...
За поворотом коридора, напротив кухни, живет Шевчена, хотя в последнее время здесь почти не появляется. Стучу просто так, наудачу.