— Ну так вообще-то...
— Мое главное дело — писать. А размениваться я не собираюсь.
Я говорю это всерьез, но, сказав, пугаюсь, что Кирилл усмехнется. Напрягаюсь и жду. Нет, он кивает мне без намека на иронию.
— И с Татьяной тоже не общаешься? — его новый вопрос.
— Нет. Ну ее. Она теперь у нас православная. Повестушку тут написала про то, как шлюшонка одна дворовая в Бога поверила. — Повесть на самом деле сильная, и потому я, наверное, злюсь — ведь, значит, правдивая. — Сначала анашой торговала, деньги у метро шкуляла на пиво, петрушилась со всеми подряд, а потом, видишь ли, монастырь, покаяния, послушания. И сама ходит такая. — Я втягиваю щеки. — Непорочная дева.
— Да-а, — вздыхает Кирилл и наполняет стопки. — Трудно в наше время удержаться, чтобы во что-нибудь не поверить.
Когда-то он с полпинка заводился по поводу религии — начинал верующих поносить, собирался написать роман про истинную жизнь Христа, а теперь вот сочувствующе: трудно во что-нибудь не поверить.
Выпили, поковыряли закуску. Градус встречи заметно упал. От кирилловского восторга Парижем сошел к молчанию.
Наш столик в углу. Я сижу к залу спиной, но хватает гула многих хмельных голосов. Как всегда, народу в буфете полно — это последнее место в ЦДЛе, где простому смертному можно выпить и более-менее закусить, а раньше, говорят, Дубовые и прочие ресторанные залы были забиты писателями, здесь гуляли бок о бок секретари союза, модники вроде Аксенова и рванина типа Рубцова. Нам же известен лишь этот буфетик на два десятка столиков, работающий до детских девяти вечера...
— Когда в Берлин? — спрашивает Кирилл, катая пустую стопку по столу.
— Пять дней осталось. А завтра — день рождения.
— Да? — Но в голосе не слышится удивления. — Отмечать будешь?
— Нет, надоело...
Кирилл наливает по новой, заодно почти шепотом произносит:
— У меня, Ром, к тебе просьба.
— Какая?
— Давай сначала накатим.
Накатили. Он глотнул томатного сока и суетливо поднял с пола пакет. Поставил себе на колени. Вынул папку. Я слежу за его действиями, предчувствуя не очень, мягко говоря, приятное.
— Вот закончил переработку “Полета...”. — Кирилл говорит по-прежнему тихо, вкрадчиво, нездорово-пронзительно глядя в глаза.
— Молодец...
— ...и у меня к тебе просьба такая...
— Ну?
— Ты ведь будешь там встречаться, в Берлине, с издателями, с переводчиками. Тебя туда за этим и пригласили, я так понимаю.
— Наверно...
— И вот... передай, если не трудно, кому-нибудь там мой роман. Скажи, что, дескать, вот одного парня... Написал... В России не хотят печатать из-за экстремальности. Решат публиковать — отлично, нет — нет. Просто отдай. У, как?
— Давай. Мне не трудно.
Кирилл прячет папку обратно и передает мне пакет с надписью “Marlboro”, как кейс с секретными документами — из руки в руку, под столом. А затем, сделав дело, бодро наполняет стопки. У меня же настроение от этой его просьбы окончательно портится. Как ни крути — а напряг.
— Ну, Роман, за удачу!
Чокаемся и пьем. В пол-литровом графине осталось еще раза на два.
— А что в “Галимар” не отдал-то? — спрашиваю и чувствую в своем голосе раздражение.
— Вчера только закончил переработку. Всю ночь сидел, торопился. Думал, ты завтра летишь... Даже с женой поругался. Свет ей, видите ли, на кухне спать мешает...
Роман “Полет на сорванной башне” Кирилл начал писать сразу, как поступил в институт. Писал четыре года. Получив в двух издательствах отрицательные отзывы, решил дать ему год отлежаться. Затем около двух лет перерабатывал. И вот — новая попытка публикации. Через меня.
Закончив жаловаться на жену, интересуется:
— Что сейчас пишешь?
— Да так... — Откровенничать мне не хочется, но и не ответить не получается. — Повесть писал... не пошла. Теперь новую начал.
— О чем?
— Как молодой человек приехал в Москву и что здесь увидел.
— А?.. — Лицо Кирилла искажается. На нем — ужас, обида. Я понимаю — ведь его “Полет...” о том же самом, и “Полет...” ведь уже создан, обработан и переработан, готов для издания... Спохватываюсь, тороплюсь заверить: