Первым делом направляюсь к Шевчене. Она хоть и заполошная, хамоватая, но как-то так получилось, что мы с ней стали почти что друзьями. Но ее нет. Наверняка торчит у своего мужчины — немолодого известного романиста, с которым сошлась на форуме. Злюсь и чувствую нечто вроде ревности. Нет, это не ревность, а зависть — я-то один, и ничего не предвидится… Поднимаюсь на седьмой этаж, где живет вээлкашница Лена из Омска (почти землячка, на этой почве и познакомились). Она в курсе дел всех писательских лагерей, всегда имеет полный загашник сплетен. Я к ней время от времени захожу с пузырьком — послушать о собратьях какую-нибудь гадость бывает приятно. Бодрит.
Стучу в дверь. Жду. Снова стучу. Н-да, наверно, на очередном литературном вечере или в буфете ЦДЛа пьет на халяву, общается…
Спускаюсь на пятый этаж… На кухне Саша Фомин, третьекурсник-поэт, варит шпикачку. Крупный, очкастый, с жидкими светло-русыми волосами, лет двадцати пяти. Для нынешнего контингента очников — переросток. Зато всегда деятельный, отзывчивый, добродушный. Во время переездов я просил его помочь перенести из комнаты в комнату кровать, столы, полки. Он всеобщий друг.
— Привет, Саш.
— Привет… Ай! — Обжигаясь, он сливает из кастрюльки воду. — Уй!.. Как дела?
— Да хреново.
В глазах Фомина появляется то же выражение, что и у тети Алины. Я скорей достаю из кармана бутылку. Прошу слезливо:
— Давай, Саш, раздавим.
— Вообще-то я реферат собираюсь писать.
— Да брось. Завтра напишешь. Очень надо. — Я почти умоляю, и он легко соглашается.
И вот мы сидим в его захламленной комнате. Саша на кровати, я на стуле. Между нами другой стул, на нем водка, закуска. Стол же завален книгами, тарелками, деталями от магнитофона…
— Не грусти, Роман, — говорит хозяин, доедая шпикачку. — Мне тоже несладко. Вчера буквально случилась драма. Любовная.
Я в ответ неопределенно мычу, плескаю «Русскую» в чашки с цветочками на стенках. Саша продолжает откровенничать:
— Была у меня ведь девушка, настоящая, почти, думал, невеста. Познакомились позапрошлым летом в Сочи. Она сама из Питера… то есть не совсем из Питера… Из Колпина. Но это рядом…
— Знаю, знаю, — говорю я тоном специалиста, — бывал. — И глотаю теплую водку.
— И вот… Я к ней ездил, она ко мне… Да ты ее, может, видел. Нет? Она тут бывала… Я почти месяц у нее прожил в августе… А на днях, — Саша вздыхает, — приходит от нее телеграмма: «Вышли срочно сто долларов». Я обалдел, побежал на почту, позвонил: «Что случилось, Марина?» Она не говорит конкретно, но голос истеричный такой: «Срочно нужно сто долларов!..» Блин, сто долларов! Это же три с лишним тысячи. Я таких денег и в руках никогда не держал… Ничего ей не сказал, конечно, наоборот, говорю: «Вышлю с проводницей как можно быстрее. Поезд сообщу». Ну и стал искать. По двести рублей занимал, всех в институте обежал, к тетке в Митино съездил за пятисоткой…
— У меня бы занял, — перебиваю. — Я б тебе не отказал. — Выбираю салаку пожирней, отщипываю ногтями голову, зубами снимаю мяско, а голый хребет с хвостом кладу на блюдце для мусора.
— Да я, Ром, заходил несколько раз. Не застал. — Голос Фомина одновременно горестный и трагически-приподнятый, а сам он, в очках, светловолосый, наивный какой-то, напоминает расстроенного Шурика из кинокомедий.
Наливаю в свою чашку с цветочками еще граммов семьдесят, жестом предлагаю выпить. Механически чокнулись, выпили, встряхнулись.
— Нашел, собрал. Поменял в обменнике на одну бумажку. Новенькая такая, шершавая… Ну и отослал в книжке Бродского с проводницей. Газетой еще обернул. Позвонил Марине, сказал, какой поезд, вагон, когда прибывает…
Этот подробный, вязкий рассказ, финал которого понятен чуть не с первых слов, теплая «Русская» отупляют и клонят в сон. Выпрямляюсь на стуле, смотрю Саше в глаза, и он замолкает. А я произношу громко, резко, но и с искренним желанием помочь молодому, запутавшемуся человеку, направить его на правильный путь; в такой манере примерно говорит Александр Евсеевич на семинарах — с жаром:
— Отбрось, Саш, всю эту хрень! Женщины, доллары. Ты кто? Ты — писатель!
— Поэт, — поправляет уныло.
— Поэты, прозаики, драматурги в целом — писатели. А писатель, Саша, запомни, — это живой мертвец. Это человек, который жирнющий крест на себе поставил. Он может заниматься только одним — писать. А кто хочет соединить писательство с обывательским благополучием — перестает быть писателем. Понимаешь? — Я кажусь себе проповедником, одним из тех немногих обреченных счастливчиков, поставивших на себе крест, а захламленная общажная комнатка сейчас — как тайный храм, как самый укромный закуток катакомбы. — Так что плюнь, Саш, и садись работай. Если уж встал на этот путь, то пиши. Пиши и пиши.