Выбрать главу

Скажу тебе, здесь нечего ловить.

Одна вода — и не осталось рыжих.

Лишь этот ямб, простим его, когда

летит к тебе, не ведая стыда.

Как там у вас?

........................................

Не слышу, Рыжий… Подойду поближе.

( “Борису Рыжему на тот свет”)

…Тут мне даже показалось, что сим подведена черта под жанром стихотворных посланий. Что тема закрыта, предельней некуда.

Ирина Ермакова. Дурочка-жизнь. — “Арион”, 2004, № 4 <http://www. arion.ru>.

Удивительные, жутковато-отчаянные и вместе с тем очистительные стихотворения Ермаковой Алехин увел почему-то в самый конец номера. И ни я, и никто не смог бы — ни из одного — ничего процитировать. Из песни слова не выкинешь. Почему-то все крутилась и крутилась в голове музыка прозы Андрея Платонова.

Я уже вспоминал публично известные слова другого классика о том, как много требуется глубины душевной, “дабы озарить картину, взятую из презренной жизни, и возвести ее в перл создания”. И. Е. делает это на раз, соединяя редкую для сегодняшних стихов сюжетность с таинственной, экзистенциальной сущностью вещей. А может и не быть никакого сюжета: вот, миф-имя-образ центростремительно, на глазах у читателя заворачивается в смыслы, вот что-то почти сгустилось в главные слова, но тут же взорвалось и истаяло. Птичка вылетела, а в кадре-то никого и не было. Короче говоря, завершающее подборку стихотворение “Гоголь” (он, кстати, и есть процитированный выше классик) — выше любых оценок. Я не смогу, не понимаю, как делается (и делается ли?) подобная тонкая “материя”. Как бы я хотел, чтобы его мог прочитать Розанов, долго и много терзавшийся Николай Васильичем.

Сергей Игнатов. Муха. — “Знамя”, 2005, № 1.

Изысканная сорокастраничная вещичка, написанная рукой моего ровесника, тоже закончившего журфак и трудящегося на телевидении. “„Муха” — это как раз то, что позволяет мне отдохнуть от редакционного конвейера и социального заказа. <…> Безусловно, вещичку эту я кое-кому посвящаю. А кому именно — они сами поймут, не прочитав и половины”.

Вот ежели взять “Путем взаимной переписки” Владимира Войновича да незаметно добавить туда капельку классического Юрия Мамлеева, потушить на раннем Викторе Ерофееве и освежить всегдашней Людмилой Петрушевской — можно подавать к столу, украшенному портретами, скажем, Гоголя и Алексея Слаповского. А можно ничего этого и не делать и есть сырым. “Сами поймут”.

Анна Кузнецова. Архаисты? Новаторы? — “Арион”, 2004, № 4.

“Время сейчас на поэтических часах ужасно интересное. „Сместить” никого невозможно — всякое „новое” слово отзывается эхом традиции: в этом тыняновском смысле все сегодняшние поэты — эпигоны, все играют кубиками культуры. При этом оснащенность поэтической техники так возросла, что новым как раз стал сам феномен массового писания стихов высочайшего версификационного уровня. Выросло поколение, воспитанное на „возвращенной” литературе, — а критики, принадлежащие по большей части к поколению постарше, не испытавшему на себе таких разнонаправленных соблазнов эстетической игры, не замечают его, не понимают и не принимают всерьез. Сегодняшняя поэтическая молодежь воспитана на играх Серебряного века. Она получилась талантливой — игра способствует развитию эстетических способностей. И вопиюще несерьезной — ибо игры упоительны. <…>

В этих условиях обращение к архаическим формам высказывания возникает как запрос серьезности смысла. Запрос… у кого? У… языка <…>

Запрос такой серьезности у относимого к „новаторам” М. Айзенберга принял неожиданно архаическую стихотворную форму — то ли молитвы, то ли заговора:

Если вместе сложатся время скорое

и мое дыхание терпеливое,

отзовется именем то искомое,

ни на что известное не делимое.

Если полное имя его — отчаяние,

а его уменьшительное — смирение,

пусть простое тающее звучание

за меня окончит стихотворение.

Случилось это, на мой взгляд, потому, что затронуто поле, на котором новаторство невозможно. И которое навсегда останется гарантом узнавания поэта, в отличие от версификатора, поскольку поэзия — это спонтанная религиозность неверующего человека. Но когда она посягает на чужие территории, когда поэты жаждут вещей последних и отказываются от языка с его шутками, — поэзия приходит к самоотрицанию. От разговоров с Богом можно ли спуститься ступенью ниже?