Скопчиков все любили. Даже взрослые. Сначала ворчат: “Лучше бы курицу выкормить”. Но потом привыкают. “Где он, наш…”
Теперь уже он далеко-далеко — скопчик из ушедшего детства, из нашего старого дома, который не только людей привечал, но всякую тварь живую.
Малые птахи журчали в смородиновой гущине. Пестрокрылый удод важно расхаживал по огороду, запуская в землю длинный кривой клюв. Кормился. А потом усаживался на конек крыши и долдонил: у-у-да… у-у-да… — распуская и собирая радужный веер нарядного гребня.
Все это было при моей, слава богу, памяти. Теперь остались лишь воробьи, сороки да горлицы, которых прежде не знали. Осенью да зимой прилетают синицы, дятлы стучат. Но воронья развелось — несчетно. Вечерами да по утрам долгими караванами тянутся они на прокорм, на ночлег. Порою обсядут двор, орут и орут, ничего доброго не обещая.
По законам старого дома
Это я сейчас вспоминаю, словно процеживаю, годы и годы, свои и чужие. То, что было, и то, что слышал, когда мы жили все вместе, под одним кровом. Получаются житейские правила ли, законы старого дома.
Тетя Нюра любила свою молодость вспоминать, детство, родное Забайкалье, Самаринский затон, рассказывала:
— Раньше пекарен не было, каждая семья для себя хлеб пекла. Не всякий день, а на два-три дня. А кто и на неделю. Бывает, кончится хлеб, не рассчитали. Это не беда, можно у соседей занять. Завтра будешь печь и отдашь. Одна соседка, у нее муж кочегаром на пароходе плавал, она у нас часто занимала. Займет и отдаст, обычное дело. С мукой, с хлебом тогда было хорошо, не бедствовали. Но хлеб хлебу — рознь. Наша мамочка хороший хлеб пекла, пышный, подъемистый. И караваи большие. А у соседки маленькие каравайчики. Но хлеб тогда не по весу был. Караваи заняла, караваи и отдала. Мамочка соседке ничего не говорила, а вот нам внушала: “Доченьки, когда вырастете, будете своей семьей жить, хлеба печь, то если придется хлеб занимать, обязательно отдавайте каравай больший, чем брали. Обязательно, чтобы отдать больше. Так положено”.
— Наша мамочка такая была чистотка. Полы тогда были некрашеные. Другие хозяйки тряпкой повозят по полу — и все. А мамочка сначала скоблит добела, потом — голиком, таким веником из жестких прутьев, да еще дресвой. Это речной песок у нас был, крупный, а потом уже начисто промывает. А если праздник, то еще и натирает воском. Прямо сияют полы. И нас всегда приучала: “Доченьки, помощницы…” А мы и рады, стараемся.
— Наша мамочка так хорошо печь умела: хлеб, пирожки, калачики… Я еще маленькая была, а уже помогаю ей, она хвалит: “Доченька, помощница моя…”
“Наша мамочка”, моя бабушка, Евдокия Сидоровна, а по жизни просто Дуня Крысова, умерла от тифа в Гражданскую войну, тридцати лет от роду. Но дочери помнили ее всю жизнь: “Наша мамочка…”
А потом возле тети Нюры была свекровь — Мария Павловна. “Девочки, девочки…” Так она своих молоденьких сношек величала, Нюру и Паню.
— Ой, девочки, девочки… Я хлеб-то Шурыгиным отдала. У нее — дети, а хлеба нет. Отдала. А я, девочки, оладушков напеку. С оладушками хорошо… У нее же дети. А такая бестолковая.
— Смотрим, угощает кого-то, — вспоминала через полвека тетя Нюра. — Чаем поит, молочка подливает… “Пейте, пейте…” Мы потом спрашиваем: “Это кто был?” — “Да прохожий человек… Вижу, мимо идет, устал, вот и пригласила. Он из Копуни в Сретенск идет. Далеко… А чайку попил, он, девочки, теперь легкой ногой дойдет”.
В старом доме моем, во всей нашей прежней округе, человеку, на порог ступившему, один обряд, будь он свой ли, чужой и даже не больно званый:
— Проходите. Садитесь, чайку попейте. А может, и щами угожу, ныне варила, еще горяченькие.
Так было даже в голодную пору: пареной тыквой да свеклой, но потчуют гостя. Так было…