Прежде всего замечу, что звучащих собраний сочинений наша звукоархивистика еще не знала (если не считать обширного собрания на винилах записей Ираклия Андроникова). И помимо удовольствия от общения с Корнеем Чуковским, от достаточно высокого уровня самих записей, от неизбежных личных открытий в судьбе этого самоучки-многостаночника — с одной стороны, и нашего, пожалуй, самого первого (в смысле очередности, читают-то его нам с двух лет!) народного поэта — с другой, я не могу не говорить о единственности этого предприятия.
Мне, конечно, мечтается, что Корней Чуковский заслужит (и найдутся силы, найдутся деньги) и мультимедийное CD-собрание, наподобие гениального шостаковичевского (“DSCH. Дмитрий Шостакович. Документальная хроника”, 2000; инициатор и арт-директор проекта Оксана Дворниченко). Что мы увидим и внешний вид рукописей, посмотрим видео, прочтем тексты и послушаем записи чуковского чтения.
А пока, после прослушивания уже доброй половины мемуарных записей, мои руки сами потянулись к той самой жэзээловской книжке Чуковского “Современники”, которой зачитывалась интеллигенция в 60-е годы. Между прочим, именно авторское чтение Чуковским многих своих “воспоминательных” этюдов научило меня понимать драматургическую сторону его писательского дара, напомнило о том, сколько сил он тратил на одну только фразу, оттачивая ее в молодости на публичных лекциях, а в старости — неоднократно читая самому себе, пробуя на слух и язык.
А как он освежает (и подгоняет) самими своими интонациями, своей певучей убежденностью, оригинальностью и доступностью мыслей аппетит к перечитыванию книг о языке и детской психологии! Никакого тут нет популяризаторства, “я могу писать, только изобретая”, — само его чтение элегантно иллюстрирует это выстраданное соображение.
И как своеобразно, я бы сказал, интимно отражается он в своих излюбленных героях: Чехове, Уитмене, Блоке.
И как совершает “контрабандные” вылазки, оснащая, например, свой текст “Гений уныния”, написанный в “послеоттепельное” время для юбилейного некрасовского вечера (администрация мероприятия этим даром Чуковского не воспользовалась), целыми страницами из запрещенной к переизданию своей старинной книги “Некрасов” (1926).
И как, говоря о предметности стихов Блока, пускается в собственные свидетельские воспоминания, воскрешая и соответствующие “шлагбаумы”, и “крендель булочной”.
И как отличается чуковское чтение “по бумажке” (одиночное и публичное в том числе) от редкой импровизации, чего К. Ч. так не любил и что у него так хорошо получалось.
И как изумительно он передает интонации Репина, его “мальчишеский басок”, его “Браво! Браво!”. И — оканье Горького…
И какой он, Корней Иванович, щедрый: сколько мажора, изумления чужими дарованиями.
И как он “держит зал” — послушайте выступление на первом легальном вечере памяти Зощенко, как там валятся со стульев.
И наконец, как из всех современных поэтов, в том числе “самотечных”, он выбирает для гальперинских “Литературных вечеров” никому не известного пожилого деревенского стихотворца Семена Воскресенского и проникновенно-легко перекрывает его “вечерней радугой” “моды и веяния”.
И как, говоря о Пастернаке, он сообщает о своей готовности сменить профессию и стать “гидом по пастернаковским местам”, начав с их “общего” с Борисом Леонидовичем переделкинского ручья.
И как совсем незадолго до смерти он начитывает поразительное по своей мускулистости, энергичности, занимательности и лукавству биографическое эссе, так смешно рассказав о своей недолгой “политической карьере” в молодости.
И как гениально он читает украинско-русские шуточные стихи Леонида Витальевича Собинова.
И как незаметно — через себя, хотя бы на время чтения своего текста вслух, — он действительно влюбляет в то и в тех, о ком говорит.
И как он произносит имя своей рано умершей дочери Мурочки, перед которой, пишет он у себя в дневнике, ему единственно хотелось быть лучше.
И как странно звучит финал самоцензурированного “Крокодила” (замена сочельника на каникулы) — его первой сказки, которой в этом году стукнуло 90 лет3.