Дров больше нет, но угли еще тлеют, тепло продержится около часа. Главное — успеть за это время крепко заснуть. Я думаю, что после такого ужина с этим не будет никаких затруднений. Мои глаза уже слипаются. Прости меня, Хадсон, но сегодня я, кажется, не смогу ничего рассказать тебе перед сном. Твой старый Вильгельм готов предаться Морфею сию же секунду. Только один вопрос? Спрашивай, но только один. Что? Что?
Проклятье! И об этом разболтал тебе отец Иероним? Воистину с годами голова его прохудилась, как старый чан, и больше не способна ничего в себе удержать! Ну что ж, это правда. Я спас из лап инквизиции молодую девушку, которая была невинна, как агнец, но Бернард Гильмерский во что бы то ни стало хотел отправить ее на костер, обвиняя в колдовстве, сношении с дьяволом, призывании бесов, порче и других мыслимых и немыслимых грехах. Все вокруг знали, что было истинной причиной его неблаговидных устремлений. Я сделал так, что несчастная смогла убежать, а вскоре после этого и сам оставил место инквизитора. Должен признаться, что потом я пытался найти эту девушку, но безрезультатно. Зачем? Мне трудно объяснить тебе это, мой мальчик. Мною овладело некое беспокойство, собственный дом стал мне тесен, а хлеб горек. Вскоре произошло то, о чем ты уже знаешь. Я раздал все свое имущество и тронулся в путь. Из-за женщины? Нет, вовсе нет. Просто тот случай оказался последней каплей, переполнившей чашу. Не будь столь категоричен, Хадсон. Да, женское естество есть сосуд дьявола, совративший с пути истинного многих праведников. Но тем не менее и Создатель, вместо того чтобы непосредственно ввести Сына своего единородного в мир, предпочел воплотить его посредством рождения женщиной. Об этом стоит помнить. Но не сейчас. Сейчас мы будем спать. Что? Как звали ту девушку? Роза. Имя ее было Роза...
Еще ведь и чаю не пили
Бородицкая Марина Яковлевна родилась и живет в Москве. Окончила ГПИ иностранных языков. Поэт, переводчик, автор лирических книг и стихотворных сборников для детей.
* *
*
О диффенбахия, загубленная мной,
прости меня, прости! Тебя я поливала,
от солнца берегла, опрыскивала в зной, —
любила как могла, а значит, слишком мало.
О диффенбахия, ушедшая навек!
Отростком взята в дом, сначала ты кустилась.
— Срезай, — твердили мне, — оставь один побег, —
но с ножницами длань трусливо опустилась.
Ну да, кустилась ты, а не кустится кто ж?
Кому не грезится хоть малость ответвиться,
сыграть в чужую жизнь, словить чужую дрожь,
пропеть на голоса, как звонкая цевница?
Шаг в сторону — побег. Разбрасываться грех.
Но разбросалась ты: росткам казались внове
все части света враз — и ясно, что на всех
им не могло хватить твоей зеленой крови.
Растут же у людей растенья! И цветы
цветут в иных домах, и вьющиеся травы…
Но время вымирать таким, как я и ты,
засохший на корню дракончик мой корявый.
* *
*
Все стихи — о любви.
Все стихи — о смерти.
Нету тем других,
уж вы поверьте.
Попадаются, правда,
стихи о стихах:
на полях набросанные,
впопыхах.
* *
*
Что они делали на Элевсинских мистериях?
Что там лежало в закрытом таинственном коробе?
Хоть расшибись, не дошло никакого свидетельства,
Даже рабов посвящали, а мы не сподобились!
Древней дразнилкой звучат нам слова посвящения:
“Вот, я постился, питьем причастился Деметриным,
Что мной из короба взято — на место положено,
Чем занимался — о том говорить не положено”.
Знали же все без изъятья: метеки и граждане,
Знали в Афинах, на Самосе знали, на Лесбосе,
Хоть бы один нацарапал на глине записочку, —
Нет! сговорились, ей-богу, как дети дворовые.
Этих, мол, примем и тех: шахматиста носатого,
Длинного примем и рыжего, если попросится,