Выбрать главу

Пятна света на потолке от фонаря за окном, псы беленеют, а те, за стеной, чуть стихли. Джайни-чок, джайни-чок... На юг. К храму Марса, к хроникам Акаши, где, по преданью, списки судеб людских — прошлых и будущих. Туда он едет. И нам предложил. Восемьдесят к двадцати, говорит, что ваши списки там. Свой он нашел еще в первый приезд. Все, говорит, совпало. И день смерти указан? Да. Не смущает? Нет. Поедем. Не за судьбой, а на юг, с ним. И еще потому, что здесь, в Индии, свет у тебя за плечом, и дороги, как тени, скользят чуть впереди тебя. Что ж они так скулят надрывно, будто кишки по земле волочат. Ну спи, спи, любушка.

Лежим с закрытыми. Всего-то день, а как далеко все это — Ришикеш, Акаши, прошлое, будущее, как оно передернулось и поджалось рядом с тем, что сейчас, здесь, за тем запретным щитом у реки. Вот говорим, глядя в пятно, пляшущее на потолке, а там, внутри, тишь с пальцем у губ, об одном — даже не думаем, нет, — замираем, дышим. Но кому это объяснишь? Помнишь, Битов: “Летят три пичужки через три пустые избушки. Ну кому я это объясню?” Это когда о языке говорил с ним. О языке. А тут и язык — как тот пес черный, медиум, в стороне. Кому? Не тебе ведь. А другому не скажешь. Это мало чувствовать, еще меньше — знать. Только сейчас мы пришли к порогу полного непониманья мира, в котором живем, точней — жили. Тысячи лет спустя нашего самозванства. А там уже никого. Летят три пичужки... Что мы знаем о них, о животных, растениях? Думаем, что мы знаем — много. А знаем что? Ничего. Собаку Павлова. Помнишь те кадры документальные: крокодил схватил антилопу, маленькую, еще подростка. Волочит в реку. И вдруг бегемот — с другого берега, бежит, таранит воду, отогнал крокодила, а они ведь живут не сталкиваясь, разинул пасть, взял антилопу так бережно — как на руках несет, положил в траву, стал на колени, дышит в лицо ей, щекой трется, трогает, а она, бездыханная, глядит на него мокрым остановившимся глазом. А он все не уходит, все тычется в ее шею. И крокодил лежит у воды, замер, смотрит на эту сцену. А тот все стоит, то к небу взгляд, то на нее, и пятится, и скользит к ней на коленях. Лир над Корделией. Зарезали мою девочку... А ту ночь двух королевских кобр, помнишь, их свадьба, — Шекспир, весь, легче укладывается в сознанье, чем это. Что мы знаем о них? Если дерево или птица не могут сложить табуретку или компьютер, значит, ниже нас по развитью? С той же логикой — если мы не можем воскресать из смерти, как зерна, или отращивать новые ноги вместо отсеченных, как саламандры, или менять пол органично, как рыбы, или владеть световой речью, как глубоководные существа, или перестраивать свой молекулярный уровень, переговариваясь на больших расстояниях, как акации, — то что? Наша техника в большинстве случаев — плагиат. Сальери у Моцарта. А этот бред, которым нас пичкают еще со школы, — инстинкты? Каким инстинктом влекома пустынная эфа, ползущая десятки километров в районную больницу, чтобы свернуться на груди умершего там мальчика, которого лишь мельком видела, свернуться и уснуть навсегда? Или та косатка, помнишь, выхватила из стада детеныша тюленя, и бросала его в небо вдали от берега, и ловила, хищник — жертву, а потом вернулась и носом подоткнула его под мать, невредимого. Или те морские львы, чей инстинкт — жить в стаде, ушли вдвоем, он и она, в маленькую скальную бухту, сильные и молодые — на весь свой век, до старости. Лотман где-то писал, что для них мы — существа непредсказуемые, то есть безумные. Это еще мягкий взгляд. Если бы в них была хоть сотая доля нашего зверства, они бы давно смели нас с лица земли. Светает уже. И псы на дворе смолкли. Спишь? — Нет.