— Ладно, — решает за нас обоих мой друг, сидящий за рулем. — Сейчас только заправимся…
До заправки четыреста метров. Запах свежего бензина дрожащей эфирной струей проливается в легкие и в желудок, вызывая в нем голодные спазмы.
— Ну что, будем забирать их? — спрашивает Петька.
— В общем, ты его обнадежил. Теперь уж надо… — вслух веду внутренний диалог я. — А потом, шевельнулось же в нас что-то доброе… Шевельнулось?
— Ну.
— Ну, значит, нельзя теперь от него отрекаться, потому что не так-то часто оно шевелится…
— Ладно.
Мы возвращаемся к машине незнакомого человека и цепляем его на трос. Еще минуту назад не веривший в то, что мы вернемся, он вдруг оживает и по-хозяйски перегоняет к нам на заднее сиденье жену и детей. Маленький спит у матери на руках, а другой ребенок, побольше, девочка, тут же достает мобильник и начинает пищать какой-то игрой, бойко управляясь с клавиатурой.
— Умоляю, — угрюмо говорю я. — Я этого не выношу…
Девочка грустно замолкает. Ей хотелось показаться крутой. А тут — такой отстой.
Она же не знает, что у каждого у нас — по мертвецу в голове. Для меня это — друг. Для Петьки — отец. И ни он, ни я уже никогда…
Скорость с буксиром — пятьдесят километров в час. Дорога бесконечна. Боль тупа. Ночь нежна. И Мишкина смерть — как бесконечность или как пустота. Едешь и глядишь в бесконечность, как в пустоту.
Через час мы доезжаем-таки до Боровичей и отцепляем незнакомца возле бензоколонки. Он уже не столь приветлив, как там, на забытом богом шоссе. Ему явно жалко тысячи рублей, которую он посулил нам, но все же он протягивает ее с подобием приветливой улыбки. Что он, интересно, думает? Ладно, думает он, наверно, раз обещал…
— Вишь, как трудно даются добрые дела, Петя, — обращаюсь я к другу, когда мы трогаемся своей дорогой. — И нам трудно, и ему…
— Ладно, — отрезал Петр. — Справились…
ГРУСТНО
Все утро за окном льет дождь. Над затопленным участком стоит туман. Ночью в лужах, как кошачьи глаза, отражаются фонари. У Маркеса есть рассказ — “Монолог Исабель, которая смотрит на дождь в Макондо”. Это один из лучших рассказов, написанных когда-либо. Как жаль, что я не в силах написать рассказ “Голованов смотрит на дождь в Переделкине”, хотя эта завеса воды колышется прямо у меня перед глазами.
Недавно я ездил в лес, чтобы собрать траву зверобой на знакомой поляне, и обнаружил, что за два лета экваториальных ливней поляны в лесу превратились в настоящие джунгли: теперь здесь растут колокольчики и мясистый львиный зев.
Лучшее, что я сделал за это лето, — гербарий для моей дочери Фроси. Ей семь лет. Мы начали собирать его вместе, в начале лета, но потом моя бывшая жена увезла Фросю в Москву. А я все собирал, собирал… Это продолжался мой разговор с нею. Разговор, который еще продолжится потом, когда она случайно обнаружит этот гербарий, как мы иногда обнаруживаем между страниц старой книги давно засохший цветок анютиных глазок, колокольчик или ландыш… И никогда, верите ли, никогда не было случая, чтобы странное волнение не охватывало меня. Эти цветы… они были свидетелями тех чувств, которые потом, быть может, бесследно прошли, грубо сточенные жизнью. Какой-то тонкой нежности к красоте этого цветка, вложенного в страницы, или задумчивости — такой — почти невесомой, которую может развеять даже легкий порыв ветерка… И кому принадлежали эти чувства? Кто вложил их между страницами книги, как в надежное, неподвластное порче сердце? Чтоб они там в неприкосновенности пережили все невзгоды времени?
Нет-нет, конечно, гербарий мой сотворен был иначе. Он хранил черты своего века. А может быть — как странно, — века давно минувшего, ведь я сделал все, как Гумбольдт: аккуратно расправлял растения на листах плотной бумаги, затем осторожно приклеивал стебли и листочки едва заметными дымчатыми полосками тонкой, доставал “Определитель…”, отыскивал названия, надписывал — русский, латынь — все как положено. Когда-нибудь моя дочь, возможно, задумается, что заставляло меня уходить так далеко вглубь времени и там, разучивая язык цветов, бормотать в каком-то странном очаровании их имена: смолка, зорька, горицвет, ясколка… И мне было чуточку грустно — не оттого, что пройдет еще много лет, прежде чем моя дочь найдет эту папку с гербарием, а оттого, что я никогда не узнаю, что она ответит мне. Ведь мы никогда не разыскиваем тех, кто вложил цветы в книги, словно в сердце.